Поприще свое Клаверов начал тем, что пристал к нашему маленькому обществу; признаться, мы никогда не были особенно расположены принять его, потому что еще в школе в нем бросалась в глаза какая-то неприятная юркость, какое-то молодеческое желание блеснуть изворотливостью совести. Однако ж мы терпели его, терпели, как товарища, которого трудно было отогнать от себя без явного оскорбления. Но скоро он сам вывел нас из затруднения; как волчонок, которого, несмотря на приволье, все тянет в лес, он вдруг исчез из наших глаз, чтоб появиться в другом лагере. С тех пор вся жизнь его есть ряд постыдных подвигов, среди которых гениями-покровительницами Клаверова являются женщины вольного обращения. Он и прежде был шутом, но шутом по натуре, шутом, так сказать, своим собственным, однако этого показалось ему недостаточно; лавры Свистикова не давали спать ему, и он возымел дерзкую мысль превзойти его и в искусстве веселить своих добрых начальников, и в искусстве сводничать им любовниц. Весь город знает, какую подлую роль играл он перед пресловутой Кларой Федоровной, как он сначала подольстился к ней, свел ее с князем Таракановым и потом заставил нелепого старика бросить ее… для кого, Бобырев! для кого?» (В испуге прерывает чтение.) Да для кого же, господи, для кого? (Хватается за голову руками и несколько времени сидит в безмолвии.) Что, если в самом деле подлость может дойти до таких громадных размеров? что, если она до того утонченна, что ей уже мало завлечь, а необходимо еще и развратить? Эти букеты… эти подарки, ложи… эта предупредительность ко мне… Да куда же я попал, боже мой! не во сне ли я? не горячечный ли бред все эти Клаверовы, Таракановы, Обтяжновы! Что такое, наконец, мой дом? (Продолжает.) «И этот гнусный проходимец воображает себе, что он очень искусен, что он обманывает нас! Он думает, что, отделавшись какими-нибудь подлыми средствами от Нарукавниковых, Артамоновых и т. д., он имеет право подать нам свою подлую, оскверненную руку!»… Нет, не имею сил продолжать дальше! (В отчаянье рвет на себе волосы.) Все это правда, весь этот срам, вся эта гнусность… все, все красным клеймом выпечатано на лбу моем!
Входит лакей.
Лакей. К вам Иван Михеич пришел.
Бобырев. О, черт возьми!
Бобырев и Свистиков.
Бобырев. Что̀ вы, Иван Михеич?
Свистиков. Да что-с, посидеть пришел-с.
Бобырев несколько времени рассеянно смотрит ему в глаза. Да вы здоровы ли, Николай Дмитрич?
Бобырев. Нет. я ничего… я думаю о том, что вас и не слыхать было, как вы пришли!
Свистиков. А я по черненькой-с. Чем людей-то беспокоить, так я по черненькой-с.
Бобырев. Зачем по черненькой? Вы бы звонили, да шибче бы… Слыхали ли вы, например, как Клаверов и Набойкин звонят?
Свистиков. Помилуйте, Николай Дмитрич, они ведь особы, а мы что такое?
Бобырев. Ну нет, это вы говорите вздор, Иван Михеич! Для меня особа тот, кого я сам почитаю особой, а Клаверов, например, для меня — мерзавец!
Свистиков. Христос с вами, Николай Дмитрич! вам как будто не по себе!
Бобырев. Да, мне не по себе… мне очень не по себе! Да, я ему докажу, что он мерзавец, и докажу не далее как сегодня же, если он пожалует сюда!
Свистиков. Упаси бог-с! ведь они, пожалуй, рассердятся! Нет, вы не делайте этого, Николай Дмитрии!
Бобырев. Сделаю, Иван Михеич!
Свистиков. Так я лучше уйду-с! (Берется за шапку.)
Бобырев. Нет, уж это аттанде — не пущу! (Удерживает его за борты сюртука.) Мы с вами, Иван Михеич, выпьем! Жена-то у меня по театрам да по маскарадам жуирует, ну, а мы с вами здесь выпьем! Вы по хересам?
Свистиков. Хереса как-то основательнее, Николай Дмитрич! Хорошо тоже коньяк, ну да уж это будет, может быть, слишком основательно… Я, конечно, не об себе это, Николай Дмитрич, потому что я от вина только потею-с… испариной оно из меня выходит-с!
Бобырев. |