Но вот старик-отец умер; старуха-мать, охая и всхлипывая, также последовала за ним; остается сын… Вы ожидаете, что он с беспокойным и столь понятным нетерпением устремится разорвать железные путы, так долго не дававшие ему дышать; вы ждете, что вот-вот прольется вольная струя воздуха в эту затхлую атмосферу и освежит ее, вы опасаетесь даже, чтобы место прежнего холодного формализма не заступил слишком дикий и беспорядочный разгул… Напрасные ожидания, напрасные опасения! Еще не успело оцепенеть дряблое тело отца, как в сыне уже совершился тот резкий на взгляд, но в сущности подготовлявшийся издалека переворот, который внезапно ставит его, так сказать, в меру отца. Ограниченным, но в самой этой ограниченности прозорливым рассудком своим, он разом постигнет и взвесит все выгоды, которые может ему дать его новое положение, на которое он, еще при жизни отца, мало-помалу привык смотреть не столько нетерпеливым, сколько завистливым оком, и на основании этого холодного и безнравственного расчета усвоивает себе взгляды и обычаи стариков. Положение семьи, в сущности, нисколько не изменяется; она меняет только господина, но внутренний распорядок и строй жизни остается тот же. И горе той личности, которая вздумала бы предъявить свои права на какую-либо самостоятельность, горе тому или той, которые захотели бы идти наперекор тому, что самодовольно стало толстой и непробиваемой стеной на зыбкой и болотистой почве предрассудков, горе тем, которые не признают безмолвного подчинения слепому и ветхому обычаю за непреложный закон всей своей жизни! Их ждут тысячи мелких преследований, тысячи ежемгновенных истязаний, которые рано или поздно согнут их волю или же истерзают и изорвут душу под муками ее собственного бессилия…
Читатель извинит меня за то, что я, быть может, с излишеством распространился в разъяснении общих черт, характеризующих город и общество, в которое я намерен ввести его. Характеристика эта казалась мне необходимою для более ясного уразумения событий, рассказываемых в настоящей повести.
Далее следует позднее зачеркнутое начало II главы «Мастерицы», объясняющее обет Клочьева «посвятить свою дочь богу»:
Вечером, в конце марта, Иван Михеев Клочьев возвращался домой с соседней ярмонки. Погода стояла тепловатая и сырая, то есть такая именно, которая положительно дает знать о скором вскрытии рек, о предстоящем таянье снегов и о наступлении в природе того временного беспорядка, который предшествует ее обновленью. С запада тянул теплый, но все-таки сильный и порывистый ветер; сверху валил крупными хлопьями тот мокрый снег, про который сложена на Руси поговорка: «сын за отцом пришел»; по узенькой и исковерканной ухабами дороге нередко попадались зажоры и если не совершенно прекращали дальнейшее следование по ней, то, во всяком случае, затрудняли его, потому что по бокам дороги снег еще не довольно оселся, чтобы можно было пуститься в объезд, не рискуя задушить лошадей в снежных сугробах. Темнота ночи и царствовавшая в воздухе сумятица еще более увеличивали эти затруднения; пара маленьких лошадок, которыми была запряжена легкая кибиточка Клочьева, не только преступалась на каждом шагу, но нередко и вовсе отказывалась идти вперед; в таких случаях ямщик проворно соскакивал с облучка, забегал вперед и, потыкав кнутовищем в дорогу, обыкновенно нащупывал им зажору. И тут начиналась для ямщика та тяжкая обычная работа, которая подчас делает этот промысел нестерпимым. Сначала он останавливался в раздумье, разводя руками и полегоньку припоминая каких-то «чертей», потом начинал метаться и ожесточенно тыкать кнутовищем во все стороны, и наконец, окончательно убедившись в невозможности определить глубину зажоры или приискать брод этим способом, решался на последнее средство, а именно: благословясь, спускался в нее сам и, окунувшись в густую морозную воду, нередко до пояса, переходил на другую сторону и, помахавши там руками, снова переправлялся и потом уже переправлял и лошадей. |