Здорова, как сорок тысяч братьев. И даже пирог — о, какой пирог! Вижу, что покупной, но как старательно разогрет! Что касается Черныша, сказал он, когда вышел с ней курить на балкон, что ж, бывает… А прежде ты не замечала? Нет, что вы, он был удивительно ровен… Ну так тем лучше, сказал Дымарский. Значит, переживает. Иногда человеку нужно переживать, а то уже почти научились спасаться от совести таблетками. Чуть что, сразу: МДП, МДП! Знаешь ли ты, глупая, что такое МДП? Это серьезное заболевание, не твоему чета. Это когда человек в маниакальной стадии от избытка энергии спать не может, а в депрессивной ему трубку поднять тяжело. Не придумывай своему красивых болезней, сегодня депрессия — самое модное слово, а он просто человек с совестью, и скажи спасибо. Спасибо, сказала она, но просто вы не знали его тогдашнего. Не знал, кивнул Дымарский, и не жалею. Теперь он по крайней мере на человека похож. Жениться не думаете? Нет, сказала она, почему-то не хочу.
После очередной неудачи — клиент сорвался в последний момент — он три ночи где-то прошлялся, а потом вернулся тихий и покаянный, изменив тон, прическу и профессию. Ничего, сказал он ровно, попробуем с другого конца. Не забывай, у меня есть и первое образование, незаконченное, правда, но кое-что — переводческое, английский плюс португальский, попробуем.
К такой резкой смене она оказалась не готова, но это было лучше, чем прыжки из эйфории в отчаяние и обратно. Он стал нормально спать по ночам, — правда, закурил, но от нервов чего не выдумаешь, — начал делать зарядку, искать заказы, скоро набрал, и начались невеликие, но регулярные заработки. Он с равной готовностью брался за технический, юридический и даже художественный перевод, ночами просиживал за компьютером, и — странное дело — она не жалела, что он не спит рядом. Почему-то после этого его внезапного оздоровления он не то чтобы перестал ей нравиться — что там, она его любила, ничего не могло быть проще, родней и естественней, чем любить Черныша, — но в постели все стало далеко не так хорошо, как во время депрессивно-эйфорических метаний. Сдвинулся какой-то рычажок — то ли ушла острота, то ли сам он стал, как бы это назвать, бесстрастней. Ей по-прежнему было хорошо с ним — хорошо лежать, просыпаться, готовить ему, по воскресеньям болтаться по парку, кататься на велосипедах — он очень пристрастился к велосипеду, — да и как могло быть плохо с Чернышом? Это же был он, часть ее существа, — и она утешала себя тем, что с родным в самом деле не может быть так, как с чужим, еще новым, непривычным, вот так она образуется, привычка, нарастает новая кожа, и неужели она хотела бы прежней боли, пусть оборачивающейся иногда невыносимым счастьем? Нет, конечно. Конечно, нет.
И все-таки он стал другой, другой настолько, что Дымарский, зайдя год спустя, не узнал его. Он быстро справился с собой, но первой реакции скрыть не смог.
— Что, очень изменился? — спросила она тревожно, провожая его вниз до машины.
Дымарский смотрел внимательно и, как ей показалось, сочувственно.
— Меняются люди, — сказал он неопределенно. У него было правило — не врать, почти невыполнимое при его профессии, но он хотя бы старался.
— Я сама чувствую.
Он посмотрел еще внимательней.
— Как тебе легче, так и делай.
— В основном все по-прежнему, — уговаривала она не то его, не то себя. — Это же Черныш. Ему все-таки двадцать четыре уже. Пора остепениться, он сам говорит.
— Рановато. Мне вот тридцать восемь, лысина уже, и никакой степенности.
— Ну, какая у вас лысина…
— Обычная, — сказал он. — Как он, работает?
— Да. Но главное, больше не болеет. |