Изменить размер шрифта - +

Он наклоняется, чтобы поднять ключ от машины, который я выронил из рук, дивится моей внезапной бледности и спрашивает, садясь в Clio: может, рыба была несвежей?

Когда машина тормозит у светофора на авеню де ла Гар, он поворачивается ко мне и, прищурившись, внимательно рассматривает:

— Вы прекрасный работник, Тальбо, это даже не обсуждается. Но почему-то меня преследует мысль, что вам лучше бы изменить профессию — по-моему, вы созданы для того, чтобы писать!

Я отвечаю, что мне хорошо известна тенденция к сокращению объема работ в государственной сфере, но поскольку я не питаю никаких иллюзий по поводу своего литературного таланта, то, пожалуй, повременю с заявлением об отставке. Он даже не улыбается и продолжает изучать мое лицо.

— Это вопрос не таланта, а предмета писательства. А предмет у вас есть, я это явственно чувствую, сегодня за обедом я впервые ощутил, что он оживает, трепещет в вашей душе, вы уж поверьте моему опыту. С вами что-то произошло, Тальбо. И это «что-то» просит выхода.

Я срываюсь с места, безжалостно рванув ручку переключения скоростей. Шеф спохватывается, просит прощения за вмешательство в мою личную жизнь и интересуется, что я думаю насчет циркуляра BF-413, который нам прислали из Министерства финансов.

 

12

 

Вернувшись на работу, я попросил у одного из сотрудников электробритву. Под ее пронзительное жужжание мысли мои бешено помчались вскачь, и причиной этого был не только средневековый облик, приписанный мне господином Кандуйо.

Я все сильнее ощущал свою раздвоенность. Она шла изнутри: я нес в себе другую жизнь, которая, вытекая из моей собственной, с каждой минутой проявляла все большую самостоятельность, обретала власть, выдвигала свои требования. Что мне было с ней делать — вырвать из себя эту часть своего существа, пока не стало слишком поздно, или пройти сей путь до конца?

Когда я рассказывал о Бенуа Жонкере, за ним все время смутно маячила тень Изабо.

Что же их связывало? Да ничего, разве только горькое сознание чьей-то загубленной жизни и собственной жестокости, которую всегда можно оправдать, но вот надо ли?! Мы бежим от последствий своих поступков, и это порождает новые несчастия — таков был смысл последней фразы, брошенной мне почтальоншей сегодня утром: «Подумайте хорошенько, не случалось ли Жан-Люку Тальбо в его нынешней ипостаси предавать или бросать кого-то? Может, в этом-то вся загвоздка?»

И я ничего не мог поделать: стоило мне разбудить в своей душе чувство вины перед ресторатором из верхнего Вара, как оно тут же отзывалось эхом вины перед Изабо, и угрызения совести пресловутого Гийома д'Арбу разрастались в моей душе как раковая опухоль. Так способна ли «терапия фифти-фифти», к которой склоняла меня Мари-Пьер, стать действенным лекарством от шизофрении? Можно ли позволить влюбленному призраку завладеть моими ночами с тем, чтобы он оставлял меня в покое в дневные, рабочие часы? Вряд ли — если принять во внимание инцидент на стоянке.

Подъехав после ресторана к налоговому управлению, я ждал, когда охранник поднимет шлагбаум, и тут к машине подошел мертвецки пьяный нищий. У меня было открыто окно, и, заглянув в него, нищий сунул мне монету в десять сантимов, со словами:

— Долгой вам жизни, мессир!

И шатаясь отошел. Я изумленно созерцал монету у себя на ладони.

— Ну, дожили! — весело заметил мой начальник. — Вот вы уже и нищих сподвигли платить налоги! И подушной, и соляной!.. Не говорил ли я вам, что в вас дремлет знатный сеньор?! Странное дело, за столом я пил только воду, но, глядя на вас, испытывал такое чувство, будто тоже живу в каком-то ином времени… Будто я… как бы это сказать… сюзерен, посвятивший вас в рыцари. Вот так. Но, в любом случае, спасибо за компанию — этот обед меня чрезвычайно развлек.

Быстрый переход