Но так в некотором смысле происходит и в случае животного – оно выбирает между разными возможными реакциями на стимул. Однако когда критическая масса определенной информации накапливается, животное интерпретирует ее уже однозначно – какие-то импульсы затормаживает, а другие пускает в дело [А. А. Ухтомский].
Однако при всей внешней схожести этих ситуаций – нашей и другого животного – отличие здесь весьма существенное: животное оценивает стимулы объективной (объективно верифицируемой) реальности, а человек-разумный – мира интеллектуальной функции других людей.
Поскольку же человек в принципе способен отдавать себе отчет в том, что у других людей могут быть и другие, неизвестные ему значения используемых ими знаков, у него, соответственно, может возникнуть и сомнение в надежности собственных интерпретаций. Впрочем, понимать эту ограниченность своих интерпретаций мы начинаем далеко не сразу, а лишь в процессе своего долгого онтогенетического развития в разнородной социальной общности.
Таким образом, особенность мира интеллектуальной функции, к которому все мы принадлежим, но которым ни один из нас не обладает, заключается как раз в этой системной «двусмысленности» (бесконечно-смысленности). И вопрос моей разумности – это вопрос именно той позиции, которую я занимаю в отношении собственного мышления: если я считаю то, что я понимаю, истинным положением дел или хотя бы более-менее объективным отражением реальности, то, конечно, мое «я» не служит делу мышления и до действительной разумности здесь еще очень далеко.
Однако если я нахожу в себе способность к различению собственных представлений о реальности и действительной реальности, о которой я имею некоторые свои представления, то некая инстанция «я» мне не только нужна, но она еще и объективно существует. Это «место» служит для того, чтобы во мне сохранялась способность параллельно сличать несколько потоков информации – то, что воспринимается мною непосредственно, то как это мною интерпретируется, то, что при этом сообщает (или не сообщает) мне другой, а также то, о чем он мне сообщает (или не сообщает), что, наконец, это может значить для него и чем это чревато для меня. То есть это мое «я» должно постоянно сличать соответствия-несоответствия, не принимая сторону своих представлений (уже как бы содержащих в себе варианты ответа на все случаи жизни), оттормаживать их, дожидаясь корректирующих поправок.
Появлению в нас этой загадочной инстанции, этого «места», мы, судя по всему, обязаны социальному давлению и ответному сопротивлению со стороны своей собственной махины мышления, просчитывающей в остальном совершенно безличностные по большому счету задачи.
Объективно существующая реальность вполне может сообщить мне о себе и без участия других людей: я упал и ударился, я согрелся у камина или обжегся о плиту – все это создает во мне свои значения непосредственно. Но как мне понять то, что происходит в мире интеллектуальной функции, о положении дел, о которых у меня нет никаких объективных свидетельств, но только то, что говорят другие люди, причем то, что они мне говорят, не всегда соответствует тому, что они делают?
Например, я ребенком оказываюсь на поминках. Мне предварительно объяснили, что наш родственник умер, что это большая утрата, все очень расстроены, всем будет этого человека не хватать, а потому – надо вести себя тихо, не безобразничать, ни к кому не приставать. Допустим, что я это понял. Потом начинаются поминки – хозяйки мечутся между кухней и гостиной и очень переживают, чтобы всё было вкусно и правильно стояло (очевидно, переживают из-за этого), затем приходят родственники с кладбища – они все уставшие, усаживаются за стол, выпивают по одной-другой, тосты за упокой сменяются тостами за здравие, а после перемены блюд и вовсе начинается сущее веселье. Что все это значит? По крайней мере, то, что реальность, мягко говоря, чуть сложнее чем, что я понял из данной мне предварительно инструкции. |