Изменить размер шрифта - +
 — Все долляры на месте. А как тута без долляров?

— А может, болваны уже явились, — шутит Николь, — не запылились?

Шутку не принимают и чертыхаются, вспоминая ужасы прошлого приключения. В это время журналист выходит на балкон, с него открывается великолепный вид на океан и на малахитовые островки в нем…

— Ну конечно же! — торжествует Ник от неожиданного озарения. — Как я сразу не догадался!

— Что такое? — волнуются все.

— Вперед, за мной. Я знаю, где этот самородок!

Трудолюбивый рокот небольшого патрульного вертолетика. На борту два дежурных копа — белый Боб и черный Сэм — проверяют вверенный им участок города.

— А вот и наша красотка, — улыбается Боб. — Hello, baby!

— О, fuck! — ругается Сэм. — Гляди, псих!

— Где крези?

— Вон… прячется еще, сукин сын!

— Наверное, русский?

На могучем плече Статуи Свободы действительно находился русский человек с рюкзачком на спине. Услышав, а после увидев небесный махолет, отчаянный ученый тиснулся в щель памятника и принялся торопливо развязывать тесемки вещмешка.

— Бомба? — кричит Боб.

— Не похоже, но совсем плохой на голову! — кричит Сэм.

— Надо снять дурака!

— О'кей!

Вертолетик пытается приблизиться к памятнику, но что такое? Насыщенное газовое облако укрывает человека, затем окутывает всю Статую Свободы, и летательный аппарат с копами обволакивает, и быстроходный катер, разрезающий океанские волны, и людей в нем… И весь многомиллионный город… И весь бесконечно-вечный мир… Все Божье мироздание…

Над городом кружили боевые вертолеты, и поэтому в небе кричали остервеневшие вороны. Или они кричали, паразитарные птахи, оттого, что нашли падаль?

Где-то падаль, кто-то из живущих падаль или мы уже все падаль, я смотрел на мерцающий экран телевизора (солдатики, оставившие меня умирать, включили его с вечера). И я видел на этом экране тени прошлого: маму, Альку, бредущую на солнцепек, жрущего гусеницу Бо, разлохмаченную, сухую плоть собаки, ресторанчик над морем, горящие, как люди, свечки перед образами, рамы окон, похожие на кладбищенские кресты, дождь как из ведра; я все это вспоминал и слушал рокот вертолетов и рев бронетанковых соединений — под железный лязг хорошо спится, и в воскресный день народная страна дрыхла. Потом она проснется и начнет новый день с чистого листа, чтобы снова повторять одни и те же вековые ошибки…

1964 — я умирал; сквозь восковую муть беспамятства, безнадежности и бессилия услышал знакомый, но не очень уверенный голос диктора, сообщающий, что через несколько минут будет передано Обращение к народу…

Прожить бы эти несколько минут. Только вот зачем?

Я прожил — и услышал удары в дверь. Потом комнату заполнили штампованные призраки людей. Надо мной нависла темнеющая фигура и проговорила:

— Труп! — (Будто я сам этого не знал.) — Живо все бумаги, весь мусор в мешок.

«Зачем?» — хотел я спросить. И не спросил. Что с рабом говорить, который исправно выполняет приказ другого раба, но более высокопоставленного. Отец ошибся, думал получить свободу, взяв власть, а сам страшится мертвеца и им обгаженных бумаг…

Потом призраки пропали, они тоже ошиблись — я еще жил. Не догадались пальцами разлепить раковины век. И мне пришлось самому с невероятным усилием… Зачем? Чтобы убедиться, насколько я плох? Или увидеть, что мир изменился? Или узнать, который час? Или еще раз убедиться, что у меня есть отец, решительный и болеющий душой за вечно революционный, рабский народец?

Да, он был, мой отец, — было далекое, размытое, безликое пятно, бубнящее о свободе, равенстве, справедливости, против привилегий, о желании восстановить закон и порядок в обществе, покончить с угрозой сползания страны в хаос… (Отец раньше не знал и поэтому никогда не употреблял таких непроизводственных слов; увы — власть меняет человека, и не всегда в лучшую сторону.

Быстрый переход