Раздались аплодисменты. Оркестр заярил державный гимн, без слов, но с музыкой Глинки.
И пока продолжалась вся эта шумовая галиматья, похожая на истерику перепуганных победителей, я всматривался в группу представителей чаяний народных. Во впереди идущего. И не верил собственным глазам. Розовощекий, жирноватый, плохо выбритый представитель был похож на моего лучшего друга детства. Ба! Неужто он! Тот, которого я знавал с пеленок? Да, это был он. И поэтому, когда наступила относительная тишина, позволил себе заорать окрест себя:
— Ромик! Ты?.. Что ж ты, свинья, делаешь вид, что не узнаешь меня?! Дай-ка я тебя обниму, душечку! Амц! Амц! Амц! Тра-ца-цамц!
Я от всей души целовал своего друга, приятеля по двору, товарища по общим проказам, и, признаюсь, впечатление было такое, что чмокаю горячий сальный противень. Что за чертовщина? Куда подевались упругие холеные щечки юного гимназиста элитарной школы, за которые я, шаля, трепал? Откуда эта нездоровая салистая одутловатость? Потливость? Маленькие затекшие жульнические глазки? Желатиновая ухмылочка олигарха? Где потерялся добрячок-здоровячок-боровичок-чудачок? Растворился в квазиученой раболепной тушке по обработке слов, принципов, страха, лжи, пота, высококачественного дерьма, кабинетных решений, чужих судеб и так далее. Бог мой, что делает время с благородными юношами, стыдливыми, одушевленными идеями о всеобщем благоденствии. Чур, меня! Чур!
Впрочем, мне свойственна лишняя эмоциональность, и поэтому, сдерживая себя и вытирая слюни, я хлопаю друга по барскому покатому плечу и спрашиваю:
— Надеюсь, ты меня рад видеть, Рома, он же Небритая рожа, он же Кассир, он же Плохиш?
— Ыыы, — замычал мой лучший школьный товарищ то ли от большой радости, то ли от огорчения, передергивая всеми своими лицевыми мускулами.
За ним подобное наблюдалось и в прекрасном прошлом: волнуясь, он заикался, мычал и щедро раздвигал свои пудинговые губы, смущая учителей сложной гаммой внутренних и внешних чувств. Правда, сейчас, пока он неопределенно мычал, ко мне продрались странные люди, молодые, с лубянистыми глазами, которые принялись хватать меня за руки и бока, ощупывая их; разумеется, я взбрыкнулся:
— Вы это что, братцы? Голубизной страдаете или бомбу ищете?.. Ты что, Ромик, забыл, как я тебя защищал в школе? Сучья твоя природа!
— Помню, я все всегда помню, — ответил наконец, подавая свою безвольную потную ладошку. (Телохранители провалились сквозь землю.) — Но мы уже не в школе, веди себя прилично.
— Прилично? Это как? — удивился я.
— Жизнь обмануть нельзя, — туманно ответил мой бывший друг и прошествовал к щедрому столу.
Бросив, между прочим, меня. Однако я сделал вид, что это я бросил его, преступно-небрежного к нуждам народа. Если, конечно, меня считать ярким представителем полуразложившегося народца.
Каким-то чудом мне удалось пробиться к столу и ухватить ополовиненную бутылку шампанского. Глотнув парфюмерно-косметической жидкости, я заметно повеселел, и мир обрел для меня более колоритные, пейзажные оттенки. Что наша жизнь? Пауза между вечностями. И надо заполнить эту непродолжительную паузу страстью, любовью, мастерством, деревьями, победами, оптимизмом, разговорами с детьми, бессонными ночами, болью сердца, солнечными лучами, одиночеством, приступами бешенства, совокуплениями, риском, скандалами, стойкостью, праздниками, фильмами, снами, слезами, полнолунием, верой, а на все остальное можно положить толстое бревно. (Надеюсь, понятно, о чем речь?) Короче говоря, я ощутил освежающий прилив сил и обратил внимание на чавкающую плутократическую публику.
О, лучше бы я не смотрел! Тотчас же возникло пламенное желание нагрузиться до полного изнеможения, чтобы сократить паузу между рождением и смертью.
О дайте, дайте мне чашу с ядом, только не видеть ваши опереточные, особо уполномоченные, саботажные, слабоумные, пневматические рыла!
Но чашу с быстродействующим ядом не обнаружил. |