— Ну, мальчик, будь активнее!
— И миллионы граждан, е'их мать, все шире и активнее участвуют в управлении делами своего государства, — вещал телевизор. — В совместном труде и борьбе сформировался, спаянный идейно-политическим единством, могучий, неутомимый, ебливый и гордый народ-богатырь…
— О, какой он у тебя богатырь! — горячилась Сусанна. — Давай-давай, не бойся, там как в хатке.
Кулешов был индифферентен, поскольку находился в ошарашенном состоянии от столь бурного натиска и любвеобильного азарта той, о которой он мечтал бессонными ночами.
Наконец с ее и Божьей помощью юноше удалось проникнуть богатырской плотью в зону VIP, и после нескольких неумелых поступательных движений Кулешов вдруг почувствовал сладостную волну — волна вскипела и обрушилась на него, раздавливая волю, судьбу и ложь жизни.
М. раскачивал качели, сомнамбулистическая Зинаида стояла на них. Режиссер кричал, требовал, просил, он не хотел, чтобы его жена сошла с ума. «А если мы уже все спятили? — спрашивал он себя. — Разве мир не сошел с ума, коль позволяет бросать на заклание злокачественным, как опухоли, идеям миллионы и миллионы жертв?»
— Давай-давай, родная! — требовал он. — Я — за Петра, а ты — Аксюша! Вспомни Аксюшу! Начали: «Только ты долго этого разговору не тяни, а так и так, две тысячи рубликов до зарезу мне; вот и конец. Либо пан, либо пропал».
Аксюша. Да-да. До стыда ли тут, когда…
Петр. Что — когда?
Аксюша. Когда смерть приходит.
Петр. Ну полно, что ты?
Аксюша. Вот что, Петя. Мне все пусто как-то вот здесь.
Петр. С чего же?
Аксюша. Я не могу тебе сказать с чего, я неученая. А пусто, вот и все. По-своему я так думаю, что с детства меня грызут горе да тоска; вот, должно быть, подле сердца-то у меня и выело, вот и пусто. Да все я одна; у другой мать есть, бабушка, ну хоть нянька или подруга; все-таки есть с кем слово сказать о жизни своей, а мне не с кем, — вот у меня все и копится. Плакать я не плачу, слез у меня нет, и тоски большой нет, а вот, говорю я тебе, пусто тут у сердца. А в голове все дума. Думаю, думаю.
Петр. А ты брось думать! Задумаешься — беда!
Аксюша. Да нельзя бросить-то, сил нет. Кабы меня кто уговаривал, я бы, кажется, послушалась — кабы держал кто! И все мне вода представляется.
Петр. Какая вода?
Аксюша. Гуляю по саду, а сама все на озеро поглядываю. Уж я нарочно подальше от него хожу, а так меня и тянет хоть взглянуть; я увижу издали, вода-то между дерев мелькнет, — так меня вдруг точно сила какая ухватит, да так и несет к нему. Так бы с разбегу и бросилась.
Петр. Да с чего же это с тобой грех такой?
Аксюша. Сама не знаю. И дома-то сижу, так все мне представляется, будто я на дно иду и все вокруг меня зелено. И не то чтоб во мне отчаянность была, чтоб мне душу свою загубить хотелось, — этого нет. Что ж, жить еще можно. Можно скрыться на время, обмануть как-нибудь; ведь не убьют же меня, как приду; все-таки кормить станут и одевать, хоть плохо, но станут.
Петр. Ну что уж за жизнь…
Аксюша. А что ж жизнь? Я и прежде так жила!
Петр. Ведь так-то и собака живет, и кошка; а человеку-то, кажись, надо бы лучше.
Аксюша. Ах, милый мой! Да я-то про что ж говорю? Все про то же. Что жить-то так можно, да только не стоит. И как это случилось со мной, не понимаю! Ведь уже мне не шестнадцать лет! Да и тогда я с рассудком была, а тут вдруг… Нужда! да неволя! уж очень душу ссушили, ну и захотелось душе-то хоть немножко поиграть, хоть маленький праздничек себе дать. Вот, дурачок ты мой, сколько я из-за тебя горя терплю…
Петр. Ах ты, горькая моя! И где это ты так любить научилась? И с чего это твоя ласка душу разнимает, что ни мать, кажется, и никто на свете… Только уж ты, пожалуйста… Ведь мне что же? Уж и мне за тобой… не миновать, выходит. |