Она посмотрела на меня пристально и побледнела.
— Так не хочешь для меня этого сделать?
Я не отвечал.
— Зверь ты! каменное в тебе сердце! Это ты его всему научил! смотри же, не будет тебе за это счастья ни в чем… встречусь я с тобой когда-нибудь… увидишь!
Черт знает что такое: ни телом, ни душою не виноват человек, а осыпают со всех сторон проклятиями!
Наконец мы переехали; Александр опять принялся за работу. Ольга несколько раз наведывалась было к нам, но я приказал Ивану не впускать ее. Однажды утром иду я на службу, смотрю: у ворот нашего дома стоит Ольга и злобно смотрит на меня. Я хотел было пройти мимо, как будто никогда и не знал ее, но она остановила меня.
— Что, любо тебе, небойсь, — сказала она мне, — любо, что успел нас поссорить?
— Ах, оставь меня в покое! никогда я не думал вас ссорить, сами вы грызлись между собою.
— Сами!.. вот как! а кто велел не пускать меня в
квартиру? Сами!.. Да вот же не удастся тебе! хоть целый день простою здесь, да увижу его! тогда посмотрим, чья возьмет!
— В таком случае, я пойду, попрошу его, чтоб он не выходил, — сказал я сухо, возвращаясь домой.
— Небойсь, не пойдешь! — говорила она мне с насмешкой вслед, — ты ведь знаешь, что если скажешь ему хоть слово об том, что я жду его здесь, так он мой!
Я рассудил, что она говорила правду, и пошел своей дорогой на службу.
Когда я воротился, Иван ждал меня в дверях.
— Ольга Николаевна тут, — сказал он.
— Сама пришла?
— Нет; с Александром Андреичем.
— И давно она тут?
— Да с самого утра.
Я велел ему собрать мои пожитки и в тот же день переехал в номер.
С тех пор я потерял Брусина из виду; слышал, что будто он опять поссорился с Ольгой, связался с какой-то актрисой, и ту будто бы бросил… Но на службу не вступил, и статьи, которую при мне начал, не кончил никогда.
Недавно, впрочем, какой-то знакомый говорил мне, что он встретил его в Москве, что будто бы Брусин живет там с родителями, которые водят его, по воскресеньям, к обедне к Николе-Явленному».
Николай Иваныч кончил и задумчиво покручивал себе усы.
— Так вот, господа, — сказал он спустя несколько секунд, — как некоторые люди беспрестанно кричат о жажде деятельности, жалуются на какие-то препоны — а на поверку выходит, что вся эта жажда деятельности ограничивается какою-нибудь любовишкой — да как еще обидно, нелепо ограничивается.
Мы молчали.
— А отчего эта неспособность? отчего это нравственное бессилие? Оттого, что мы не можем покончить с нашим прошедшим, оттого, что мы, видя всю гнусность так называемого спекулятивно-энциклопедического образования нашего, не имеем силы пересоздать себя. А потом жалуемся на других, на судьбу и бог знает еще на что!
Николай Иваныч вошел в азарт.
— Везде идолы, везде пугалы — и, главное, что обидно? обидно то, что мы сами знаем, что это идолы, глупые, деревянные идолы, и все-таки кланяемся им. Однажды, помнится, встретился я в обществе с одним форменным господином. Человек он оказался хороший, и мы превесело проболтали с ним целый вечер. Вдруг, уж под конец, когда нам нужно было расстаться, он говорит мне: «Такая, право, досада! через неделю или через две придется быть в одном месте, где, чего доброго, если головы не размозжат, так изуродуют всего». — «А вы не ездите в это место», — сказал я. «Как это можно! да это мой долг, — говорит, — что скажут про меня другие?» — «Странный вы человек! да что вам за дело, что скажут про вас другие!» — «Оно конечно, — отвечал он, — глупо век руководиться чужим мнением, особливо если доказал себе, что мнение это ложно, — да что же прикажете делать?» — «Однако ж, что́ вам дороже: жизнь ваша или общественное мнение, которое вы, заметьте, сами не хотите признать за непреложное». |