Красиво, с обилием многоточий, изображая то лето. Вы
конечно ни на минуту не забываете,-- как забывали мы,-- что с
февраля "страной правило Временное Правительство", и
заставляете нас с Катей чутко переживать смуту, то есть вести
(на десятках страниц) политические и мистические разговоры,
которых -- уверяю Вас -- мы не вели никогда. Я, во-первых,
постеснялся бы с таким добродетельным пафосом говорить о судьбе
России, а во-вторых, мы с Катей были слишком поглощены друг
другом, чтобы засматриваться на революцию. Достаточно сказать,
что самым ярким моим впечатлением из этой области был совсем
пустяк: как-то, на Миллионной, грузовик, набитый революционными
весельчаками, неуклюже, но все же метко вильнув в нужную
сторону, нарочно раздавил пробегавшую кошку,-- она осталась
лежать в виде совершенно плоского, выглаженного, черного
лоскута, только хвост был еще кошачий,-- стоял торчком, и
кончик, кажется, двигался. Тогда это меня поразило каким-то
сокровенным смыслом, но с тех пор мне пришлось видеть, как в
мирной испанской деревне автобус расплющил точно таким же
манером точно такую же кошку, так что в сокровенных смыслах я
разуверился. Вы же не только раздули до неузнаваемости мой
поэтический дар, но еще сделали из меня пророка, ибо только
пророк мог бы осенью семнадцатого года говорить о зеленой жиже
ленинских мозгов или о внутренней эмиграции.
Нет, в ту осень, в ту зиму мы не о том говорили. Я
погибал. С любовью нашей Бог знает что творилось. Вы это
объясняете просто: "Ольга начинала понимать, что была скорей
чувственная, чем страстная, а Леонид -- наоборот. Рискованные
ласки, понятно, опьяняли ее, но в глубине оставался всегда
нерастаявший кусочек", и так далее, в том же
претенциозно-пошлом духе. Что Вы поняли в нашей любви? Я
сознательно избегал до сих пор прямо говорить о ней, но теперь,
кабы не боязно было заразиться Вашим слогом, я подробнее
изобразил бы и веселый ее жар, и ее основную унылость. Да,--
было солнце, полный шум листвы, безумное катание на велосипедах
по всем излучистым тропинкам парка,-- кто скорей домчится с
разных сторон до срединной звезды, где красный песок был сплошь
в клубящихся змеевидных следах от наших до каменной твердости
надутых шин,-- и всякая живая, дневная мелочь этого последнего
русского лета надрываясь кричала нам: вот я --
действительность, вот я -- настоящее! И пока все это солнечное
держалось на поверхности, врожденная печаль нашей любви не шла
дальше той преданности небывшему былому, о которой я уже
упоминал. Но когда мы с Катей опять оказались в Петербурге, и
уже не раз выпадал снег, и уже торцы были покрыты той
желтоватой пеленой, смесью снега и навоза, без которой я не
мыслю русского города,-- изъян обнаружился, и ничего не
осталось нам, кроме страдания. |