|
— А в чём проблема? — Гнус перекатил спичку из одного уголка рта в другой. — Класс для всех, парты тоже. Где хочу, там и сижу.
«Я же говорил, надо его грохнуть, — мрачно констатировал Голос. — Он не просто так за тобой шляется. Что-то знает или заметил».
«Гнуса пока не трогаем!»
«Ой, ладно, потом не ной, что я не предупреждал…»
— Эй, — Сосед щёлкнул перед моим лицом пальцами, потом легонько ткнул в плечо. — Ты чего завис?
Я резко поймал его руку, но тут же отпустил. Почему-то мгновенно вспомнилось утро после бункера. Тогда чуть не сломал Толику запястье, хотя вообще не прилагал к этому усилий.
— Кошке в жопу тыкай, понял, — мой голос звучал раздражённо. — Ненавижу, когда меня трогают. Усёк?
— Так ты же псих, — заржал Гнус. — Ничего удивительного.
Он высказался и наконец заткнулся. Я тоже не имел особого желания продолжать этот тупой разговор. Сложил учебники стопкой на краю парты, уставился вперёд, на доску.
Там, прямо рядом с доской, на самом видном месте висел плакат.
Апогей.
Фальшивая улыбка, волосы уложены волосок к волоску, глаза цвета чистого, безмятежного моря. Честно говоря, сам я на море не бывал, не приходилось, но уверен, выглядит оно именно так.
Апогей на плакате парил над разрушенным мостом, одной рукой удерживая в воздухе рухнувший пролёт, а под ним, задрав головы, толпились спасённые люди. По самому низу шли золочёные буквы — «Никто не упадёт».
Глядя на предводителя Девятки, я опять словил знакомое чувство. Глухое, тягучее отвращение. И оно опять появилось само по себе, без причины. Так было всегда, сколько себя помню. Другие пацаны на Апогея молились — самый сильный, самый могущественный одарённый, — а меня от одного вида этой холёной физиономии подташнивало.
Прозвенел звонок. Дверь открылась, половица снова скрипнула. В кабинет вплыла наша учительница литературы и родного языка.
Тамара… как её там по отчеству, вечно забываю. Алексеевна, что ли… Как и все женщины на территории Инкубатора, она была очень взрослой. Думаю, это определенная стратегия руководства. Чтобы гормоны, бушующие в пубертатных подростках, не выплескивались во влажные фантазии.
Училка напоминала мне высохшую ящерицу — худая, даже какая-то изможденная, лет пятидесяти, с прямой спиной и дурацкой прической на голове. Она всегда носила закрытые блузки с воротником под самый подбородок, сверху одевала вязаный жакет. Единственным украшением была брошь, которую Тамара Алексеевна никогда не снимала.
Говорила она тихо, правильным, вычурным языком, никогда не кричала. Настоящая интеллигентка, из тех, что и в аду задрючат чертей хорошими манерами. Воспитанники за глаза называли её Графиня. Тот факт, что Тамара Алексеевна получила приличное прозвище, свидетельствовал об определенном уважении.
Несмотря на замашки тихони, держала она себя строго. Взгляд у Графини был цепкий, желчный, губы поджаты в вечном недовольстве.
Но я-то уже давно научился видеть больше, чем показывают. И под этой сухостью, если приглядеться, пряталось что-то другое. Она единственная во всём интернате всерьёз верила, будто мы ещё не потеряны для общества. Будто из инкубаторской швали можно вылепить порядочных людей. Если вбивать в наши тупые головы правильные истины, которым учит классическая литература.
Ради этого Графиня каждый урок, за десять минут до его окончания, гоняла нас к доске — читать стихи. По очереди, вслух, с выражением. Кто мямлил — того заставляла заново, пока не добьётся хоть какого-то проявления чувств. Пацаны ненавидели эти минуты у доски лютой ненавистью. А она стояла у окна, прикрыв глаза, и слушала так, словно перед ней выступает не воспитанник интерната, а настоящая театральная звезда. |