Настя взяла со стула пальто отца и села на стул. Она держала пальто в охапке, прижимая к груди. Пальто было знакомое, старое, из драпа-велюра мышиного цвета, и было приятно трогать его шелковистый, теплый ворс. Милое пальто! Родное пальто!
Отец в комнате часовщика, все казалось не так безнадежно. Появилась надежда. Как им уверенно жилось с мамой при папе! Когда нависала беда, они с мамой тушевались, а он действовал, он не терялся.
Долго он там! А лысый в очках все шагает и потихоньку шарит под душегрейкой.
— Вы знаете адрес этого доктора? — спросил он, останавливаясь возле Настиного стула. — Кажется, солидный специалист? Откуда вы его знаете?
Дверь из комнаты часовщика отворилась, и появились отец и черноволосая растрепанная женщина, которая взволнованно напяливала на себя шерстяную кофтенку и слушала отца, глядя на него снизу вверх. Отец втолковывал ей, куда позвонить, чтобы вызвать сестру, и какие нужны лекарства. Она слушала и с готовностью, охотно кивала. Отец вырвал из блокнота листок, что-то написал и передал ей, и она побежала бегом.
— Чтобы сейчас же, немедля! Сошлитесь на меня! — крикнул вдогонку отец.
— Ладно. И заводским сообщу.
Лысый мужчина в очках, оттесняя соседей, протолкался к отцу.
— Что? Что? Что? — спрашивал он и просительно трогал его за рукав.
— Что в эти годы бывает? Обыкновенное дело. Инфаркт, — ответил кто-то.
— Стало быть, крышка, — упавшим голосом проговорил мужчина в очках и сунул ладонь под душегрейку.
— Вы знаете, что… приняли бы вы валерьяновки, — сказал отец, повязывая шею шарфом.
14
Стемнело, а двор побелел.
Снежком припорошило кучи щебня и строительного мусора, и стало чисто, воздух был полон тонкой свежестью первого зимнего дня.
— Тебе холодно, Настя? — спросил отец.
— Нет, не холодно. Папа, он не умрет?
— Кто знает… Может быть, выкарабкается. Во всяком случае, я сделаю все, что умею.
Они прохаживались по двору вдоль окон старого флигеля, где один за другим зажигались огни под цветными абажурами. Окно часовщика чуть освещено, горела слабая настольная лампа. Кто-то из соседей остался при нем, пока приедет сестра.
— Я его знала недолго, но что-то с ним связано важное. Он дождался вести. Спасибо, что дождался, да, папа? Он сказал: «Мне отпущение». А со мной, папа, переворот. Мне хочется ничего не бояться. Я не боюсь комсомольского собрания, и ничего, ничего! Папа, не называй меня больше кисляем…
— Ты не кисляй.
— …И жизнь мне кажется очень серьезной. Я поняла, папа. Может, из-за Леночкиной судьбы? Или отчего? Скажу Галине, и она поверит, я знаю, она друг. И Димка самый верный мой друг. И папа, папа, я рада, что мы с тобой встретились! Я думала, мы расстались навсегда.
— Мы не расстались, — сказал отец.
— …Когда я пришла на завод, я думала: будни, господин Случай. Так говорил Абакашин. И я так думала. Но там не будни. И мне кажется, впереди меня ждет что-то большое и огромное, как целина. Я не знаю что. Только не будни. Почему мне так кажется, папа? А вспомню Абакашина — скучно. Когда с ним говоришь, все уныло и мизерно, и не знаешь, зачем искусство, хотя он постоянно рассуждает об искусстве. Слушаешь его, и все кажется серо, будто в ненастье. И еще, папа, пусть ты рассердишься, я скажу…
Но отец положил руку ей на плечо и перебил:
— Не сейчас.
Он увидел между бровей у нее строгую черточку и угадал, о чем она хочет сказать.
— Японец мой дорогой, не сейчас!
С улицы во двор вбежала растрепанная черноволосая женщина в вязаной кофтенке и, как к доброму знакомому, кинулась к отцу. |