Во второй половине дня я отправился в Гилден, где в течение трех часов принимал квартирную плату и налоги и выдавал деньги для выплаты жалованья. К счастью, эта обязанность, которую все чаще и чаще возлагали на меня, по силам даже умственно неполноценному ребенку, да к тому же спящему. Тем не менее обычно я занимался этим с удовольствием. Как я уже говорил, Гилден – типичное селение, каких немало на вересковых равнинах; все его жители находятся между собой в крайне сложном родстве, и каждый раз я с большим интересом рассматривал их лица – зависящие от пола и возраста варианты одного из двенадцати основных типов (ведь здесь со времен Вильгельма Завоевателя жило, собственно говоря, только двенадцать семейств).
Но в тот день я не замечал этих лиц. Было только одно лицо, которое мне хотелось видеть, был только один голос, который мне хотелось слышать, было только одно тело, которого мне хотелось коснуться. Как-то раз в лагере для военнопленных я слишком быстро выкурил свой табачный паек, и потом мне пришлось три дня сидеть без сигарет,- то же самое испытывал я сейчас, только в более сильной степени: внутри у меня все горело, я ощущал мучительное томление, не мог найти себе места.
Лица передо мной казались лицами товарищей по лагерю, а длинный дубовый стол, тяжелые гроссбухи, казенные бланки и казенные буро-оливковые стены канцелярии деревенского клуба стали колючей проволокой, пулеметными вышками и сторожевыми овчарками, которых, говорят, специально дрессировали вцепляться в половые органы.
Когда мы встретились наконец в «Сент-Клэре», все произошло совсем не так, как я себе представлял. В комнатке за баром мы были совсем одни, и я легонько коснулся поцелуем ее щеки. Она погладила мое лицо и вдруг громко всхлипнула, шмыгнув носом,- просто, некрасиво, и я почувствовал, как сердце у меня защемило от жалости.
– Прости меня, родная. Я не хотел этого, я не хотел причинять тебе боль.
– Ну вот я и не выдержала. А еще собиралась быть спокойной и невозмутимой!
– Ради бога, не надо. Уйдем отсюда и поговорим.
Как только мы очутились в машине, она перестала сдерживаться: по ее щекам непрерывно струились слезы, оставляя две бороздки в пудре. Я гнал во всю мочь к Воробьиному холму и в конце шоссе Сент-Клэр чуть не сшиб велосипедиста: за стеклом мелькнуло его побелевшее лицо, и я видел, как, скатываясь в кювет, он погрозил нам кулаком. Мы лежали в буковой роще, окруженные теплым мраком. Я молчал, а она плакала, уткнувшись лицом мне в грудь: по моей рубашке расползалось теплое сырое пятно.
– Все прошло,- сказал я, когда она наконец вытерла глаза.- И не надо больше плакать. Ты же понимаешь, почему это на меня так подействовало?
– Я рада тому, что случилось,- сказала она.- Хоть было невыносимо, когда ты смотрел на меня, как на грязь, я рада, что для тебя это имело такое значение.
– Я люблю тебя.
– Я старая и выгляжу ужасно. Ты не можешь меня любить.
Она действительно выглядела ужасно,- даже темнота. не скрадывала ее возраста,- но слова были сказаны, и наше путешествие началось. В моем чувстве не было ничего романтичного: я не лелеял иллюзий ни относительно ее, ни относительно себя. Просто, когда мы бывали вместе, я не ощущал одиночества, а когда мы бывали врозь, чувствовал себя одиноким – только и всего.
– Разве ты не любишь меня?- спросил я.
– Конечно, люблю, дурачок. Из-за чего же, потвоему, я плачу?
Она взяла мою руку и просунула ее под блузку.
– Вот так, милый,- шепнула она.- Зверушка возвращается к себе в норку.
Нас окружали запахи весны – молодой травы и влажной земли; воздух здесь, среди вересковых пустошей, был свежий, чистый, бодрящий – ни дыма, ни пыли, от которых трудно дышать, словно легкие набиты ватой; и мы были гармоничной частью этой весенней ночи, единым счастливым существом, единым бытием. |