Я научился хитрить и часто прогуливал уроки. Чтобы не ходить на военную подготовку, я выдумал дополнительные занятия по математике и даже называл фамилию учителя, который якобы со мной занимался. Странно, что никому не пришло в голову это проверить. Пока другие переодевались, я незаметно выскальзывал из Сент–Джона с книгой в кармане и поднимался на холм, куда вела узенькая тропинка. Это была очень укромная тропинка, даже парочки не гуляли по ней, потому, наверное, что двоим по ней было не пройти. По одну сторону от нее простиралось возделанное поле, а по другую был овраг, заросший боярышником, с углублением посередине, где я прятался и читал принесенную с собой книгу. Какую? Не помню точно. Тело уже диктовало моему разуму новые желания. «Поэма о Гадесе» сэра Льюиса Морриса казалась мне исполненной удивительной красоты и страсти, и возможно, что я читал вот этот монолог Елены Прекрасной:
Любовь ли привлекла меня к Парису?
Одно могу сказать: он был прекрасен,
Прекрасен, точно солнечное утро,
Какой‑то хрупкой, женской красотою,
Л руки были сильными, мужскими.
Но сердце я ему не отдала –
Не он пленил меня, а жажда странствий.
В недоуменных мыслях я давно
Рвалась на волю из темницы тесной.
Мой сын, от нелюбимого рожденный.
Не полюбил меня, и я бежала к Парису –
Прочь от нежеланных, ненужных ласк.
Мы в плаванье пустились,
Ныряли в бездну легкие галеры,
И даль звала. Два дня попутный ветер
Нам полнил парус, а на третье утро
В груди забилось сердце — над волнами
Увидела я башни Илиона <sup>1</sup>.
1 Пер. Р. Дубровкина.
Сегодня эти строчки кажутся претенциозными, но они по–прежнему пахнут убежищем и тайной.
К литературе приходишь окольными путями, и я часто брал с собой в овраг «Паоло и Франческу» Стивена Филлипса, как теперь какой‑нибудь мальчик, сбежав с уроков, берет стихотворные пьесы Кристофера Фрая, и представьте, в этой банальной драме тоже были строчки, приближавшиеся к поэзии: «последний, предзакатный стон раненых королей», «бесплодный гулкий стон пустого моря», — а я в боярышнике не привередничал.
Сознание, что меня в любую минуту могут обнаружить, заставляло мое сердце так колотиться, что порой я даже испытывал что‑то похожее на счастье. Запах будит во мне воспоминание намного острее, чем звук или даже вид, например, я бессознательно привыкаю к запаху мастики или моющего средства, без которого дом перестает быть домом, если я, отворив входную дверь, вдруг не чувствую его. Поэтому теперь, когда мне за шестьдесят, я помню запах листьев и травы, росшей в том овраге, намного лучше, чем грозные звуки шагов или башмаки какого‑нибудь прохожего, ступающие на уровне моих глаз. В 1944 году я, стыдясь себя, заночевал в безопасном Берхемстеде в гостинице «У лебедя», вдалеке от самолетов и дежурств на крыше с Хью. Мне приснился книжный магазин Смита на Хай–стрит, из которого я много лет назад украл «Железнодорожный журнал». Там по–особому пахло, не так, как в других магазинах Смита, и я вновь ощутил этот запах. Во сне я нашел на одной из полок книгу, которую давно искал, и утром, не позавтракав, поспешил в магазин, чтобы проверить, сбудется ли сон. К моему разочарованию, книги там не оказалось, и к тому же я с порога почувствовал, что знакомый запах исчез, а без него магазин был уже не тем. Я справился о владельце, которого хорошо помнил, и мне сказали, что он умер в прошлом году. Наверное, новый хозяин убрал источник запаха, так долго жившего в моем воображении.
В воскресенье нас отпускали гулять — по трое, и мы должны были записывать свои имена, как в танцевальную программку, на листе бумаги, который вывешивался у двери в раздевалку. Такое деление наверняка имело моральную подоплеку, хотя мне непонятно какую, особенно сейчас, когда я вспоминаю, как ловко изображали «Корону императора» одновременно три девицы в гаванском борделе времен Батисты. |