А отсюда, значит, просто приходилось вывесть, что у кацапа глечик, или кувшин молока, стоит десять грошей, или пять копеек на серебро.
Это по тогдашнему времени совсем не было в здешних местах дешево, потому что и еще двадцать лет позже не только в Нежине, но и в самом Киеве глечик превосходного, розового топленого молока с коричневою, грибком вздувшеюся пенкою, стоил три, а иногда даже две копейки. Следовательно, кацап брал за молоко еще дорого, и он брал такую дорогую цену потому, что мог не церемониться, ибо между бедными «крипаками» ему не было никакого соперника.[2 - Читатель напрасно стал бы удивляться и сравнивать с этим описанием быт некоторых крепостных в Великой России. «Крепачество» в Черниговской губернии, особенно у господ мелкопоместных, было гораздо ужаснее, чем в русских губерниях, – тем более что у здешних крестьян нет никаких промыслов (прим. Лескова).]
Так молодые путники и распростились с больным хлопцем и поехали по селу к кацапову дому. И как только они отъехали от «притомленного» больного, так Черныш опять заговорил Гоголю про Екатерину, а Гоголь слушал, улыбался и, обняв приятеля, запел ему потихоньку:
Ой, у поли озерце,
Там плавало ведёрце:
Кохаймося, сердце!
– Кохайся про те сам с собою, а не со мною, – отшучивался Черныш, но Гоголь все пел и шутил неудержимо.
III
Кацапов дом, на который издали указал мальчик, стоял, как сказано, в противуположном конце села, и это был такой чисто кацапский дом, который легко можно было отличить от всех соседних малороссийских крестьянских хаток. «Кацап» держал в аренде трактовый постоялый двор, выстроенный по русскому образцу, с коньком, на две половины, и ни вокруг, ни около его не было ни вербы, ни груши, ни вишневого куста, ни лозиночки, словом – ни одной веточки, где бы свила себе гнездышко щебетунья птичка или присел в тиши помечтать и попеть серый соловушко.
Перед крыльцом травка вытоптана и в нескольких местах в пыли вырыты курами глубокие ямки; тут же вбит в землю небольшой, сверху расщепленный колышек, а возле него опрокинуто расколотое грязное корытце, которое с нетерпеливым визгом толкает привязанный за ногу полугодовой поросенок… Другой, постарше, ходит на свободе и хрюкает безумолчно… Двор полураскрыт, и по одну его сторону торчит высокая куча навоза, из которой кое-где сверкают обрывки выветренных лоскутьев и тряпок, а по другую – видно выпаленное место. Здесь, по древнерусскому обычаю, высыпают из печи горячий пепел и золу, «пока бог грехам терпит», и двор, молитвами святых угодников, не загорается.
Словом – дом и двор вполне в известном великорусском вкусе, чего лучше не надо требовать.
Стали наши путники перед крыльцом и только что хотели встать с телеги, как на «гайдарею» выходит хозяин, очень красивый старик, лет, может быть, шестидесяти двух-трех, или еще с хвостиком, но еще очень бодрый и здоровый, глаза голубые навыкате, в левом ухе серьга, а брада Аарония – во всю грудь, так по красной касандрийской рубахе и расстилается.
– Смотри, смотри, что за красота! точно Гостомысл! – шепнул приятелю Гоголь.
– Да, это у них бывает, – отвечал тот, – по браде Анания, а по душе каналия.
– Ну вот уже и «каналия»! Глупо это, – отвечал Гоголь и, оборотясь к Гостомыслу, весело спросил:
– Молочко есть, хозяин?
– Как не быть, – про то заезд держим. |