– Как же это он сам себя наказывать будет? Он карбованца взял, да и рад теперь, что дурня встретил.
– Ну нет, – ошибаешься, он уже и не рад; он и теперь уже скучает, что мало взял, а дурни-то будем не мы, а он, потому что он сам себя за нас бить будет. Непременно! непременно сам себя бить будет. И вот, знаешь, – мне его теперь уже даже и жалко становится, потому что я над ним черт знает какую штуку подстроил. Ужасную штуку!
– Никакой.
– Нет – ужасную! Вот ты увидишь!
Черныш перестал возражать.
Путники еще раз сменили лошадей и приятной вечерней прохладой доехали до имения своих знакомых. Здесь им, разумеется, были очень рады, встретили их весело, с добрым малороссийским гостеприимством, и оживленная беседа шла до позднего сытного ужина. Перед ужином Гоголь ходил с хозяйкою в детскую смотреть, как «молят бога»[3 - По-малороссийски говорят так: «молите детей бога», то есть «поучите детей молиться богу».(прим. Лескова).] и укладывают спать детей. Молящиеся дети и молодая мать или умная, благочестивая няня, руководящая детской молитвой, диктуя им слова прошений к творцу миров, всегда нравились Гоголю и прекрасно его настраивали. А потому в коротко знакомых домах он просился в детские, и ему, разумеется, не отказывали.
В данном случае и в данном месте главным кормщнком детского корабля была няня – давняя знакомая Гоголя, орловка, понятливая, умная и с поэтическими замашками. Гоголь не раз выпрашивал у нее, чтобы она диктовала ему орловские прибаутки и песенки, и записывал их. Так и теперь – он сначала смотрел, как чинная старушка «молила детей богу», а когда детей уложили в их постельки, он с тихого няниного пошепта записал песенную шутку про «блошку», о том, как:
Блошка банюшку топила,
С золой щелок щелочила,
Жарко парилася,
С полка вдарилася,
Себе боком —
Ненароком
Ребро проломила,
Крысу задавила.
Потом он ходил на поляну, где под развесистою березою танцевали после ужина наемные паробки и дивчата; потом, наконец, сам ужинал, а ужин в малороссийском хлебосольном доме составляет дело не скорое и не легкое. После ужина опять долго сидели на балконе, который выходил в старый тенистый сад и был окружен большими клумбами роскошнейших роз, разливавших тонкий раздражительный аромат; а потом разошлись далеко за полночь.
Во все это время о дорожном происшествии с молоком у Путимца ни одним из приятелей не было сказано ни одного слова. Черныш хотя и имел в этом случае достаточный повод потрунить над своим оригинальным товарищем, но не сделал этого. Он замечал, что в рассказанном нами ничтожном событии, которое Гоголь вначале принял очень легко и даже весело, в существе заключалось для него нечто неприятное, нечто столь тяжелое, что он почти страдал от этого. С ним такие вещи бывали, и потому Черныш не хотел заводить речи о неприятном. Ему казалось, что еще когда они подъезжали к дому, то Гоголь «якось так на него очима зиркнув», как будто просил, чтобы об этом не говорить при посторонних. Черныш думал себе:
«Вот какой чудак! – что ему такое этот жадный мужик?» А однако из деликатности он все-таки исполнил немую просьбу Гоголя и хранил о Путимце молчание. |