Эта ночь была для меня очень тяжелой. Я с мрачным упорством держал себя в руках, пока не лег в кровать, а потом заплакал. Плакать было странно, страшно и больно, ведь я не плакал с того давнего случая, когда мама меня побила, не плакал даже в худшие моменты войны. Мало‑помалу я уснул, но и тут не нашел покоя – теперь меня одолевали страшные сны; раз за разом я видел свою мать в каких‑то чудовищных обличьях. Когда это стало совершенно невыносимо, я с криком проснулся, сел и попытался читать, но не мог сосредоточиться на странице, в голову лезли мрачные, нелепые фантазии, я чувствовал такое безысходное отчаяние, такую жалость к самому себе, словно я не шестидесятилетний мужчина, не грозный повелитель школьников, не ученый с прочной, хоть и скромной репутацией, а жалкий разнюнившийся подросток. Всю ночь мой дух словно отражал нападение каких‑то чуждых, злобных сил, и к тому времени, как прозвенел спасительный звонок к подъему, я находился в почти невменяемом состоянии; я порезался при бритье, я через силу позавтракал, тут же почувствовал позывы к рвоте и едва успел добежать до ванной; на первом же уроке я так недостойно обошелся с глуповатым учеником, что потом пришлось перед ним извиняться. Смятение духа отражалось и на моем внешнем виде, во всяком случае коллеги относились ко мне в тот день с необычной предупредительностью, а ребята на уроках сидели тихо как мышки. Думаю, все они решили, что я очень болен, да я и был болен, только болезнь у меня была такая, что с ней не пойдешь к врачу, и я не знал никаких средств от нее.
Я распорядился, чтобы тело миссис Демпстер доставили в Торонто, в крематорий, и поручил его заботам похоронного бюро. На следующий день я пошел проверить, все ли там в порядке.
– Демпстер, – сказал служитель. – Да, конечно, зайдите в комнату номер три.
Она не слишком походила на себя, скорее всего потому, что бальзамировщик перестарался с румянами, и я не могу сказать, что у нее был «умиротворенный вид» или что она «словно помолодела». У нее был вид пожилой миниатюрной женщины, приготовленной к погребению. Я встал на колени, помолился за упокоение души Мэри Демпстер в некоем неопределенном месте, неким неопределенным образом, под благожелательным покровительством некой не указанной, но остро ощущавшейся мною силы. Такая молитва подтверждала все антирелигиозные доводы Денизы Стонтон, но мною владело ощущение, что не прочесть молитву было бы духовным самоубийством. Затем я попросил прощения для себя самого за то, что уделял ей слишком мало любви и не был достаточно щедр, хотя и делал все как можно лучше – как мне казалось.
Мне бы очень не хотелось, директор, чтобы Вы сочли меня за сумасшедшего или полного идиота, а потому я сильно колебался, стоит ли рассказывать Вам, что было дальше. Годы не заставили меня изменить моему давнему, твердому убеждению, что Мэри Демпстер – святая, ведь какая мне разница, верит кто‑нибудь, кроме меня, в три ее чуда или нет, я‑то знаю, что они были. Согласно церковному преданию, тела усопших святых благоухают; многие свидетели говорят о запахе фиалок. Пытаясь учуять аромат истинной святости, я наклонился и понюхал голову Мэри Демпстер. Запах был, и довольно приятный, но, увы, явно искусственного происхождения.
Увидев, что я молюсь у гроба, служитель похоронного бюро сделал вполне разумный вывод, что похороны будут проводиться по христианскому обряду, и пошел за крестом. Он вернулся в тот самый момент, когда я принюхивался.
–»Шанель номер пять», – прошептал служитель. – Мы всегда их используем, если родственники не принесут чего‑нибудь другого. И вы, наверное, заметили, что мы чуть‑чуть подложили грудь вашей матери, за болезнь она немного там исхудала, это придает лежащей фигуре несколько нездоровый вид.
Приличный, доброжелательный человек, он выполнял, как умел, необходимую, пусть и малоаппетитную работу, поэтому я воздержался от комментариев, только сказал, что она мне не мать. |