Изменить размер шрифта - +
С этих позиций они встраивают себя в мировой контекст, ищут себе оправдывающие параллели, рассуждают о духовности и ментальности. Попытка выкурить их оттуда или хотя бы, отвалив в сторону замшелый лежалый камень, показать воочию, как там все происходит на самом деле, вызывает отчаянный визг про потрясение основ, плевок в физиономию интеллигенции и прочие кошмары…

Нет нужды говорить, что первая — радужная — концепция никуда не годится, а прогресс, лишенный онтологической перспективы и духовной глубины, заключается исключительно в усовершенствовании всевозможных гаджетов, нарастании всеобщей суеты и неусыпного контроля за мыслями, словами и поведением.

Но и вторая, в полном соответствии с «парадоксом критянина» — раз все вокруг ложь, то и эти слова ложны, — не соответствует действительности. Нет на свете никакого «живого музея» и описанной Германом Гессе мифической Касталии, а вечную философию и примордиальную традицию просто выдумал, томясь от каирской скуки, печальный суфий Рене Генон.

А значит, в реальности существует только одинокий человек на обочине ойкумены с вьющейся у ног любимой собакой и автоматической винтовкой в руке. Впрочем, государственный запрет на владение оружием с легкостью преодолевается заменой его на банальный зонтик или трость. Да и сам человек при ближайшем рассмотрении оказывается просто шатающейся от ветра забытой и выгоревшей пошловатой картонной рекламой ковбоя Мальборо, падающей на землю и рассыпающейся в пыль от первого физического прикосновения.

И все в конце концов редуцируется в тот формат, с которого и начиналось. Остается только книга, только слово. Пачка листов формата А4, легко уносимая ветром или сгорающая в огне. А кроме того, разве теперь ее кто-нибудь читает? Максимум — смотрят картинки.

Мне не близки все эти спекулятивные конструкции и их диалектические метаморфозы, упирающиеся в крайности. От жизнерадостной тоталитарной утопии до депрессивного солипсического столбняка. И я, разумеется, не претендую ни на какие широкие обобщения и далеко идущие выводы. И не несу за них никакой ответственности, если кому-то все же придет в голову осмыслить историю, изложенную в этой книге в широких масштабах.

Я попросту рассказываю про частную и публичную жизнь одной-единственной картины — дома и за границей; о людях и учреждениях, имевших к ней отношение в разные времена. О переменчивости взглядов, хрупкости и надуманности репутаций и предполагаемом, но не принудительном значении живописных символов. Может быть, это будет кому-то интересно.

Другая задача, которую я поставил перед собой, заключается в попытке спасти от незаслуженного забвения и мародерства ленинградскую художницу Марию Марковну Джагупову и ее соседку, подругу, коллегу, близкого человека Елизавету Яковлевну Яковлеву. Устоявшийся канон рисует в качестве основных агентов беспамятства и фальсификации истории коммунистическую власть и ее политическую полицию. Это правда. Сколько людей, рукописей, картин, рисунков и нерожденных детей — пуля палача простреливает насквозь несколько поколений — безвозвратно исчезли в недрах системы тотального террора или ее эквивалента — стреноженного и пронизанного страхом безвоздушного общественного бытия. Но рассмотренный мной случай показывает, что все обстоит гораздо хуже. Коллеги по цеху и пламенные гуманитарии могут дать сто очков вперед любым партийным пираньям.

 

Несколько слов я должен сказать о жанровых особенностях моего сочинения. Когда я начинал его, движимый вполне определенным набором обжигающих и деструктивных эмоций, то чаще всего мне на ум приходило слово «пасквиль». Не в том пошлом и негативном смысле, которым злоупотребляли циничные советские пропагандисты, применяя этот устоявшийся литературный термин к произведениям неподцензурной словесности. Скорее, я склонялся к классическим образцам, прикреплявшимся жаждущими правды и возмездия римлянами к истукану, прозванному по не совсем понятной для нас причине «Пасквино».

Быстрый переход