|
Она карабкалась на очередную гору, чья вершина была ей еще неведома И сердце ее не покидал азарт — забраться, посмотреть, что там дальше, за горизонтом. Каждый латинский глагол был как девственный материк — она вдыхала новый аромат, ощущала новый запах, не понимая, откуда он исходит и что означает. Узнав, что
х2×у2=(х + у)×(х — у),
она улавливала важность этого шага на пути знания, догадываясь, что шаг этот открывает ей доступ к чему-то очень существенному, к пьянящим и драгоценным высотам свободы. А как радовалась она составлению фразы из упражнения по французскому языку:
Y’ai donne le pain a mon petit frère.
Каждая из этих мелочей отдавалась в ней звуком горна, возбуждая, зовя к новым свершениям на пути в замечательное далеко. Она лелеяла старенькую книгу «Основы французской грамматики» Лонгмена и порыжелую по краям «Via Latina», как и невзрачную свою «Алгебру». Учебники эти хранили для нее неизменную волшебную привлекательность.
Училась она легко, обладая живым умом, хорошим чутьем и быстро все схватывая, но ей недоставало, что называется, прилежания. Если предмет или тема ей не давались и она не могла понять что-то с ходу, усвоить их она была не в состоянии. И это оборачивалось вспышкой ярости против всех заданий и уроков, презрения ко всем наставникам и учителям вообще, ожесточенным сопротивлением или звериной замкнутостью и холодным высокомерием, вызывающим у окружающих отвращение.
В такие периоды она была как вольный неукротимый звереныш: для нее не существовало ни правил, ни законов. Признавала она тогда только себя одну. И следовала долгая борьба со всеми, кто оказывался у нее на пути, борьба, в результате которой она сдавалась, но не раньше, чем исчерпывались все возможности сопротивления и после отчаянных и безутешных рыданий; а потом, присмиревшая и как бы очистившаяся от всякой скверны и всякой телесности, она достигала понимания, невозможного ранее, и продолжала путь, став печальнее и мудрее.
Урсула и Гудрун ездили в школу вместе. Гудрун была застенчивым и диковатым существом, девочкой тоненькой и немного жалкой, чуравшейся быть на виду и чуть что ускользавшей обратно в свой особый мир. Казалось, она инстинктивно боится всяких соприкосновений с реальностью и занята лишь тем, чтобы не сбиться с предначертанного ей особого пути погони за невнятными и смутными фантазиями, никак не связанными с окружающими.
Никто не мог бы счесть ее умной. Она полагала, что ума Урсулы хватит на двоих, так что ей, Гудрун, и беспокоиться не о чем. Всю серьезную и ответственную сторону жизни она передоверила старшей сестре. Ей же достались лишь безразличие и настороженность дикого зверька и такая же звериная безответственная легкость.
Оказавшись в числе последних учеников, она лишь лениво хохотнула, ничуть не расстроившись, и сказала, что теперь, слава богу, ее оставят в покое. На то, как опечалился отец и как вспыхнуло от унижения и обиды лицо матери, когда она услышала эту новость, девочка внимания не обратила.
— Зачем только я деньги трачу на тебя в ноттингемской школе! — вспылил отец.
— Так не трать денег, папа, — безмятежно ответила Гудрун. — Мне и дома неплохо.
Дома она была весела и счастлива. В отличие от Урсулы, неприметная и не располагающая к себе вне дома Гудрун в кругу домашних чувствовала себя вольготно, как дикий зверь в своей берлоге. Урсула же, вне дома умная и чуткая, в семье была хмурой, неловкой и словно не желала быть самой собой или не могла ею быть.
Но тем не менее, воскресенье для обеих оставалось самым любимым днем. Урсула ждала его со страстным нетерпением, предвкушая чувство совершенной безопасности, которое дарил этот день. Потому что в остальные дни недели ее мучили страхи — не быть признанной некими мощными силами. Она вечно боялась и не любила всякую власть. |