|
— И вам это нравилось? — спросил он.
— О, это было чудесно! — воскликнула она.
— Хотите покататься сейчас?
— С удовольствием, — сказала она, хотя ей было и страшновато. Однако перспектива чего-то необычного, возбуждающего показалась ей заманчивой.
Он сразу отправился к кассе, заплатил, помог ей взобраться. Казалось, его занимали лишь его действия. Люди вокруг были ему безразличны. Она хотела бы отступить на задний план, но отойти от него ей показалось стыднее, чем выставить себя напоказ перед толпой или взобраться на качели. Встав перед ней, со смеющимися глазами, он неожиданно резко, стремительно стал раскачивать качели. Она ощутила не страх, а восторг. Он раскачивался, глаза его светились возбуждением, и она обратила к нему лицо, как цветок, обращающий его к солнцу, такому яркому, прекрасному. И они понеслись, рассекая солнечный свет, вверх, прямо в небо, как снаряд из пушки, и потом с той же ужасающей стремительностью ухнули вниз. Ей бесконечно нравилось это. Движение словно расплавляло их кровь, и они смеялись, охваченные пламенем.
После качелей они, чтобы успокоиться, отправились на карусели, и он воздвигся, устремляясь к ней, на тряском своем деревянном скакуне, такой свободный, раскованный, в полном довольстве от жизни. Они крутились на карусели под скрипучие звуки музыки, и она все время помнила о людях внизу, на земле, и ей казалось, что они с ним вдвоем вечно будут мчаться так, гордо парить, бодро и храбро высясь над обращенными к ним лицами людей внизу, вознесенные и презревшие будничность толпы.
Когда пришлось спешиться и отойти, она ощутила досаду, как великанша, вдруг утратившая свой рост и величие, как бы сброшенная с пьедестала на милость толпы и к ее ногам.
Они ушли с ярмарки, вернувшись к экипажу. Проезжая мимо собора, Урсула почувствовала настойчивое желание заглянуть туда. Но внутри все было заставлено лесами, грудами сбитого камня и мусора, под ногами скрипела штукатурка, а высь собора гулким эхом отзывалась мирским голосам и ударам молотков.
Она испытала потребность окунуться на мгновение в мирный сумрак, принести туда все смутное свое томление, нежданно и неодолимо нахлынувшее вновь после безумной скачки на ярмарке, над лицами толпы. После приступа гордости ей хотелось утешения, уюта, ибо гордость, как и презрение, казалась ей особенно мучительной.
Но древний церковный сумрак заполоняли куски штукатурки, пахло известковой пылью и известью, они натыкались на леса и кучи мусора, а алтарь был завешен пыльными тряпками.
— Давайте посидим здесь минутку, — предложила она.
Они посидели в полумраке на задней скамье, не замеченные никем, и она глядела на грязную и хлопотливую работу каменщиков и штукатуров. Рабочие в тяжелых сапогах толклись в проходах, перекликались грубыми простонародными голосами.
— Эй, приятель, ты что, с лепниной завозился там, что ли?
В ответ с потолка доносилось что-то грубое. Своды собора оглашало пустынное эхо.
Скребенский сидел рядом с ней, очень близко. И все казалось чудесным, хотя и немного пугающим — порушенный мир вокруг, и они с ним карабкаются вверх, неуязвимые, беззаконные, вознесенные над всеми и вся. Он сидел так близко, касаясь ее, и она чувствовала это касание. Она радовалась ему. Давление его тела словно взбадривало, толкая, побуждая к чему-то.
Когда они ехали домой, он сидел рядом. И когда экипаж качало, он прислонялся к ней, накренялся медленно и сладострастно и не сразу распрямлялся, восстанавливая равновесие. Не спросив, он потянулся за ее рукой и, нащупав ее под покрышкой, стал одной рукой, не отрывая взгляда от дороги, поглощенно и чутко расстегивать пуговки на ее перчатке, осторожно обнажая руку. И тесная близость его от природы чутких пальцев заставила девушку зайтись в чувственном восторге. Его рука была такой чудесной — как чуткий зверек, она копошилась во мраке темного неведомого мира, ловкими движениями отодвигая край перчатки, обнажая ее ладонь, пальцы. |