|
Она угадывалась бегущей лицом к солнцу и отбрасывающей при каждом повороте дороги во все более ненасытную бездну некую Анну — все более скудную, все более бесплотную. Ее можно было спутать с самой той бездной, в которой, оставаясь в лоне сна бодрствующей, со свободным от знания духом, без света, не принося с собою на встречу с мыслью ничего мысли пригодного, она готовилась выдвинуться из себя так далеко, что при соприкосновении с абсолютной обнаженностью, чудесным образом проходя насквозь, смогла бы узнать в этом свою чистую, свою собственную прозрачность. Осторожно, запасшись только именем Анна, которое должно было помочь ей вернуться после погружения на поверхность, она уступила приливу первых, самых грубых отсутствий — отсутствию шума, тишине, отсутствию бытия, смерти; но после этого столь теплого и покладистого небытия, в котором пребывал, впрочем, уже перепуганный, Паскаль, она оказалась охвачена алмазным отсутствием: отсутствием тишины, отсутствием смерти, среди которых уже могла опереться только на неизъяснимые понятия, невесть на что, сфинксов неслыханного грохота, сотрясения воздуха, взрывающие пронзительнейшими звуками эфир и взрывающие, превосходя их напор, сами эти звуки. И она выпала в высшие круги, подобные кругам ада, проходя молнией чистого разума через критический момент, когда какое-то кратчайшее мгновение надо пробыть среди абсурда и, покинув то, что еще может себя представить, до бесконечности прибавлять отсутствие к отсутствию, и к отсутствию отсутствия, и к отсутствию отсутствия отсутствия, и таким образом, при помощи этой засасывающей махины, безнадежно творить пустоту. В это мгновение начинается настоящее падение, то, которое упраздняет само себя, ничто, беспрестанно поглощаемое более чистым ничто. Но на этом пределе Анна осознала все безумие своей попытки. Она была уверена, что теперь вновь целиком обрела все то, от чего в себе, как считала, ей удалось избавиться. В этот наивысший момент поглощенности, в самой глубине своей мысли она узнала мысль, ничтожную мысль о том, что была Анной — живой, светловолосой и, о ужас, наделенной умом. Образы лепили, создавали, порождали ее. У нее появилось тело, в тысячу раз прекраснее, чем ее собственное, в тысячу раз телеснее; ее было видно, она лучилась самой что ни на есть нерушимой материей, в лоне сведенной к нулю мысли она была высочайшей скалой, рыхлой, бесплодной землей, из которой даже не удалось бы вылепить Адама; она наконец отомстит за себя, наткнувшись на непередаваемое этим самым грубым, самым уродливым, замешанным на грязи телом, той вульгарной идеей, что ей хотелось выблевать, что она и выблевывала, доведя до чудесного отсутствия свою долю испражняемого. И тогда в самом сердце неслыханного раздался пронзительный шум, и она не своим голосом завопила: “Анна, Анна”. В лоне безразличия она вспыхнула ярким факелом и сгорела — со всею своей страстью, со всей своей ненавистью к Фоме, своей к нему любовью.
Словно торжествующее присутствие, вторглась в самое сердце ничто и бросилась туда, труп, непереваренное небытие, все еще существующая и уже не существующая Анна, высшая насмешка над мыслью Фомы.
IX
Когда она вернулась на свет, на сей раз полностью лишившись слов, отказывая в любом выражении не только губам, но и глазам, по-прежнему вытянувшаяся на земле, безмолвие показало ее до такой степени соединенной с безмолвием, что она яростно обнимала его, словно другую природу, от близости которой она могла преисполниться отвращения. Казалось, что этой ночью она вобрала в себя нечто воображаемое, и оно было для нее словно раскаленный шип и, словно грязные отбросы, заставляло выталкивать наружу свое собственное существование. Прижавшись в неподвижности к стенке, смешавшись телом с чистой пустотой, соединившись бедрами и животом с бесполым и безголосым ничто, конвульсивно сжимая руками отсутствие рук, испивая лицом то, что не было ни дыханием, ни ртом, она преобразилась в другое тело, чья жизнь, высшая скудость и убогость, медленно заставила ее стать целостностью того, стать чем она не могла. |