|
Самый же большой ужас в том, что, воспринимая, я отнюдь не рассеиваю его своим прикосновением, словно призрак, а приумножаю сверх всякой меры. Я испытываю его, как бы его не испытывая, как бы не испытывая ничего, и эта абсурдность составляет его чудовищную материю. Нечто совершенно абсурдное служит мне рассудком. Я ощущаю себя мертвецом — отнюдь; я, живой, ощущаю себя бесконечно более мертвым, чем мертвец. Я открываю свое существо в головокружительной бездне, где его нет, в отсутствии — в отсутствии, в котором оно пребывает как божество. Меня, нет, и я длюсь; бесконечно протянулось для этого устраненного существа неумолимое будущее. Надежда оборачивается страхом перед временем, которое влечет ее за собой. Все ощущения выплескиваются сами из себя и стекаются разрушенными, упраздненными к тому из них, которое меня лепит, меня создает и разрушает, заставляет меня при полном отсутствии ощущений до жути ощущать под формой ничто собственную реальность. Ощущение, которому нужно дать имя и которое я называю тоской. Вот, стало быть, и ночь. Темнота ничего не скрывает. Первым делом я заключаю, что эта ночь не сводится к временному отсутствию ясности. Отнюдь не будучи возможным поводом для образов, она состоит из всего того, что не видно и не слышно, и, вслушиваясь в нее, даже человек поймет, что если бы он не был человеком, то ничего не услышал бы. В истинной ночи нет, стало быть, неслышного, незримого, всего того, что может сделать ночь обитаемой. Кроме нее самой, она не позволяет ничего себе приписать, она непроницаема. Я и в самом деле нахожусь по ту сторону, если по ту сторону — это то, что не признает другой стороны. Эта ночь вместе с ощущением, что все предметы исчезли, приносит и ощущение, что любой из них мне близок. Она есть высшее, самодостаточное отношение; она вечно препровождает меня к себе, и темный переход от тождественности к тождественности заражает меня желанием чудесного продвижения. В этом абсолютном повторении того же рождается истинное движение, которое не может привести к покою. Я чувствую, как ночь направляет меня к ночи. Моим начинаниям в качестве цели преподносится своего рода бытие, составленное из всего того, что бытием исключается. Совсем рядом со мной то, что не видно, не понятно, не есть, образует уровень другой — и однако все той же — ночи, к которой я несказанно стремлюсь, хотя уже с ней и слился. В пределах моей досягаемости целый мир — я называю его миром, как, мертвый, назвал бы землю небытием. Я называю его миром, потому что для меня нет других возможных миров. Я полагаю, как бывает, когда подходишь к какому-нибудь предмету, что благодаря мне он становится ближе, но это он меня в себя включает. Он, незримый и вне бытия, меня воспринимает и поддерживает в бытии. Его самого, неоправданную, если бы меня там не было, химеру, я распознаю не в том, как вижу его я, а в том, как видит и узнает меня он. Я видим. Под этим взглядом мне предуготовлена пассивность, которая, вместо того чтобы свести на нет, наделяет меня реальностью. Я не стремлюсь ни его различить, ни достичь, ни предположить. В полном небрежении своею рассеянностью сохраняю за ним столь ему подобающий характер недоступности. Мои чувства, мое воображение, мой дух мертвы с той стороны, с которой он меня рассматривает. Я воспринимаю его, не являющегося даже гипотезой, как единственную необходимость; как свое единственное сопротивление, уничтожающее меня мое же я. Я видим. Ноздреватый, совсем такой же, как не видимая себе ночь, я видим. Столь же неощутимый, как и он, я знаю того, кто меня видит. Он даже является последней возможностью, чтобы я был виден, тогда как я не существую. Он и есть тот взгляд, который продолжает меня видеть и в мое отсутствие. Он — тот глаз, которого, становясь все полнее, все более и более требует, дабы я мог вечно оставаться предметом зрения, мое исчезновение. В ночи мы неотделимы друг от друга. Наша интимность и есть эта ночь. Между нами устранено любое расстояние, но для того, чтобы мы не могли друг к другу приблизиться. |