— Не видел, как свинью режут? — спросил дед просто.
— Нет, — ответил Захарка радостно.
Дед кивнул. Не было ясно, что это означает: ну, сегодня узнаешь, или — и хорошо, что не видел.
Появилась бабушка, позвякивая железными тазами, которых исхитрилась принести сразу штук шесть.
Посмотрела на деда, медленно копошащегося, но торопить не стала, хотя неумолчный визг ей слушать вовсе не желалось.
Захарка потоптался с минуту и решил сбегать в туалет.
Деревянная, приветливая, оклеенная изнутри старыми обоями будка стояла возле огорода. Подходя к туалету, Захарка каждый раз оглядывал грядки с арбузами.
Арбузы были обидно малы и зелены.
«Не успеют к моему отъезду, не успеют», — привычно огорчился Захарка.
Внутри туалета всегда было сумрачно, но с хорошими солнечными просветами сквозь щели меж досок. Неизменно летали одна или две тяжелые мухи. Никогда не садились больше, чем на несколько секунд. Снова жужжали стервенело.
На гвозде — старый журнал сельского механизатора. В который раз Захарка рассматривал его, не понимая ничего. В этом непонимании, ленивом разглядывании запылевших страниц, солнечных щелях, беспутных мухах, близости деревянных стен, желтых обоях, тут и там оборванных, ржавой задвижке, покрытом черной толью, чтоб не подтекало, потолке — во всем была тихая, почти недостижимая, лирическая благость.
Свинья завизжала жутче, страшнее, отрешенней. Захарка поспешил.
Визг оборвался, когда он еще не добежал. Еще пришлось бабушку пропустить: она куда-то торопилась, и по ее виду — чуть взволнованному, но и успокоенному одновременно виду («…все конечно, слава Богу…»), — Захарка понял, что свинью зарезали.
Дед неспешно красными руками развязывал (мог бы разрезать, но не стал, сберег веревки) узлы, прикрепившие свинью к стояку сарая.
«Нарочно он меня не подождал… или не нарочно?» — подумал Захарка и ответа не нашел.
Сначала, освобожденный, обвис зад свиньи, — но она еще держалась, привязанная к стояку за мощную шею. Дед отодвинул таз, полный кровью, натекшей из перерезанного горла, и распустил веревку на шее. Свинья с мягким звуком упала.
Захарка подошел близко, с интересом разглядывая смолкшее животное. Обычная свинья, только мертвая. Ровный разрез на горле, много белого сала.
— Что-то нож не вижу… — осматривался дед. — Захарка, посмотри.
Нож был воткнут в стену сарая. Рукоятка его была тепла, лезвие в подсыхающей крови.
Он подал нож деду, держа за острие. Измазал пальцы, смотрел потом на них.
Свинье взрезали живот, она лежала, распавшаяся, раскрытая, алая, сырая. Внутренности были теплыми, в них можно было погреть руки. Если смотреть на них прищурившись, в легком дурмане, они могли показаться букетом цветов. Теплым букетом живых, мясных, животных цветов.
Дед уверенно извлекал сердце, почки, печень. Кидал в тазы. Выдавил рукой содержимое прямой кишки.
Живое существо, смуро встречавшее Захарку по утрам, теревшееся боком о сарай, возбужденно похрюкивавшее при виде ведра со съестным, умевшее, в конце концов, издавать удивительной силы визг, — существо это оказалось ничтожным, никчемным, его можно было разрезать, расчленить, растащить по кускам.
И вот уже лежала отдельная, тупая, свиная голова, носом вверх, с открытой пастью. Казалось, что свинья желает завыть, вот-вот завоет.
И видя эту голову, даже куры немного придурели, и петух ходил стороной, и коза смотрела из темноты иудейскими страдающими глазами.
Захарка прошел в дом. Бабушка, спешившая навстречу с тряпкой в руке, сказала:
— Покушай, я там оставила…
Но он не стал — и не потому, что расхотел есть от вида резаного порося. |