|
Она, бедная, ничего и не подозревает. Я все тщательно скрываю, из стыдливости: уж больно совестно: люблю, люблю — и вдруг отвращение. К тому же это ужасно мучительно: ведь я по-прежнему ее люблю и в то же время не могу полностью отдаться чувству из-за копошащейся, извивающейся червивой мысли. А впрочем, может быть, подсознательно она догадывалась. Должна, должна догадываться — черт побери!
Ведь, бывало, целую ее — целую до истерики — ее нежное, родное, как мое сердце, личико, ворошу детские в своей правдивости волосы — и вдруг остановлюсь. Остановлюсь, возьму личико в ладони и так холодно, со змеиным спокойствием и отчуждением загляну в глаза. Она от страха даже не понимает, в чем дело, — ведь только что поцелуи были, поцелуи до истерики. Наверное, безумным считает. А я сам себе в этот момент людоедом кажусь.
Но единственное, что меня искупает: страдания. Ведь ежели я убиваю — а я таким взглядом именно убиваю: ну, представьте себе: посреди ласк и прочих отчаянных нежностей такой взгляд; а он у меня тогда тяжелый, свинцовый, как у бегемота, который пьет мутную воду с мелкими рыбешками, — так вот, ежели я убиваю, так и страдаю, можно даже сказать, что где-то там, за спинным мозгом, взвизгиваю от страданий.
Потому что, повторяю, это ужасное мучительство: любить человека и в то же время отталкиваться от него, думать о нем всякие пакости, подозревать, что он — не такой, каким должен быть тот, которого ты любишь. Как у обезумевшего пустынника, который пьет под жарким, исступляющим зноем соленую воду… Поэтому я и решил, почему я один должен страдать?? … Ее, ласковую, судорожно любимую, тоже надо потерзать…
И я бы добил ее, если б Горячая была всегда. Больше всего меня мучило, что в действительности, в реальной жизни никаких поводов для подпольных мыслей не было; они появлялись у меня изнутри, безотносительно реальности, просто как оппозиция чувству любви.
Сумасшедшим меня, наверное, по наивности считала. А до сути дела не добиралась. Ей и невдомек было, что нормальный человек может быть так жесток, что и сумасшедшему не приснится.
После Горячей надолго провалы наступали. Бледное солнце пустоты всходило. Кто-то жил около меня, прятался, иногда чайник кипятил.
Тоска моя проходила, и легко, легко так мне было бродить, опустынив душу… Чаечек с сахарком попью, поскребусь, в кино схожу. Так, глядишь, и время пройдет. Только легкие тревожные укусы пустоты чувствую.
И вот вдруг появлялась Холодная. Это сразу как-то происходило, без предварительных намеков и нюансов. Появлялась, и все. Я сначала молчал. Не знал, как от пустоты к ощущениям перейти. Но Холодная была совсем другая. На меня она даже не смотрела. А глядела куда-нибудь в сторону — в зеркало, в окно. И далекая-далекая такая была от меня, как звезды от уборной… Теперь все мои переживания менялись. Весь мой прежний комплекс любви-злобы пропадал. Я тихий такой становился, как скучающая мышка. А она меня по щекам не била, по крайней мере мысленно. Влюблен я в нее тоже был, но как в мешке, затаясь, и только из мешка этого, из прорези, на нее своими просветленными глазами смотрел.
Она мужиков нагонит, но не по надобности, а просто так; я же у нее на побегушках. В магазин за закуской схожу, посуду вымою… И странно, в глаза и в лицо мои она ни разу не заглядывала; и мне тихо-тихо, болезненно так было: любил я ее не так сильно, но с затаенным мучением.
Какое-то непонятное томление.
Сожмусь в углу и смотрю, что она — хорошая, близкая, хотя бы и наполовину, как Горячая, но потому что далека от меня: — все сглажено. Хоть и больно, но сглажено.
Платочек ей поглажу, полюбовникам редиску порежу. Хи-хи… Пальчик свой окровавлю по неуклюжести чувств… Так и проходили наши дни. Я иной раз в потолок смотрел. Это чтобы от любви переключиться.
…А она ходит, ходит по комнате и хоть бы хны. |