Правда, частенько он доводил меня до отчаяния. Мои суждения о жизни и людях он чаще всего оставлял без ответа, а только язвительно ухмылялся, вызывая во мне сомнения, а иногда и прямо отваживался на то, чтобы объявить некую житейскую премудрость смехотворной.
Однажды вечером я сидел с Густавом Беккером в саду кабачка «У Адлера» за кружкой пива. Мы сидели за столиком напротив лужайки, нам никто не мешал, мы были одни. Стоял сухой теплый вечер, все вокруг было обсыпано золотой пыльцой, запах липового цвета был одуряющим, и светлота летнего дня не уменьшалась.
— Послушай, ты ведь знаешь мраморного пильщика, ну того, что в Заттельбахской долине? — спросил я своего друга.
Не отрываясь от своего занятия, а он набивал трубку (тампером), Густав всего лишь кивнул.
— Да. Ну скажи: что это за человек?
Беккер засмеялся и сунул тампер в карман жилета.
— Вполне разумный человек, — сказал он потом. — Поэтому всегда и помалкивает. А тебе до него какое дело?
— Да никакого, я просто так спросил. Он производит какое-то странное впечатление.
— Умные люди всегда кажутся странными, да только их немного.
— И больше ничего? Ты про него больше ничего не знаешь?
— Дочка у него красивая.
— Да. Но я не это имел в виду. Почему он никогда не показывается на людях?
— А что ему с ними делать?
— Ах, да все равно что. Я подумал, может быть, у него в жизни было какое-нибудь потрясение или что-то подобное.
— Ага, романтичное что-то, значит? Тихая мельница в долине? Мрамор? Молчун-отшельник? Зарытое в землю счастье? Мне жаль, но ничего такого не было. Он отличный бизнесмен.
— И тебе это известно?
— Он себе на уме. Человек деньги делает.
Ему надо было уходить. У него было еще полно дел. Заплатил за пиво и пошел прямо по скошенной луговине, и когда он уже скрылся за небольшим холмом, оттуда все еще тянулась струйка дыма, поскольку Беккер шел против ветра. В хлеву лениво мычали сытые коровы, на деревенскую улицу выплывали первые нарядные парочки на гулянье, и когда я через некоторое время оглянулся, горы стояли уже сине-черные, а небо было не красным, а зеленовато-синим и выглядело так, словно в любой момент могла появиться первая звезда.
Короткий разговор с управляющим как бы подставил легкую подножку моей гордости как философу, и в такой прекрасный вечер в моей самоуверенности образовалась дыра, на меня вдруг накатила любовь к мраморной мельничихе и дала мне почувствовать, что со страстями шутки плохи. Я допил свою кружку, и когда звезды действительно высыпали на небо, а с улицы послышалась трогательная народная песня, я, оставив на лавке вместе со шляпой свою мудрость, неторопливо выбежал в темное поле и дал волю слезам, не сдерживая их на ходу.
Но сквозь слезы я видел летнюю землю в ночи, длинную вереницу пашен, вздымавшихся к небу на горизонте большой мягкой волной; сбоку спал, шумно дыша, вытянувшийся вдаль лес, а у меня за спиной лежала почти уже невидимая деревня, с отдельными огоньками и едва слышными далекими звуками. Небо, пашни, лес и деревня со всеми луговыми запахами и изредка еще слышимым стрекотом кузнечиков сливались воедино и слабо убаюкивали меня, звучали прекрасной, радостной и настраивающей на печальный лад мелодией. Только звезды ярко сияли в неподвижной темной вышине. Робкое и жгучее желание, щемящая тоска поднималась из глубины души; я не знал, было ли это стремление к новым, незнакомым радостям и скорби или желание вернуться назад в детство, прислониться к отцовскому забору, услышать еще раз голоса умерших родителей и тявканье нашего давно мертвого теперь пса и громко разрыдаться.
Сам того не желая, я вошел в лес, ступая по сухим веткам, и пробирался сквозь душную темень, пока передо мной вдруг не открылся простор и не стало светло, и потом я долго стоял среди высоких елей, вознесшихся над тесниной Заттельбах, а внизу лежало хозяйство Лампарта с горой гладких мраморных монолитов и небольшой темной, но шумной запрудой. |