Щенком бездомным совесть живёт промежду нас, неприютно совести! Ну, — ладно. Был я женатый, всё как следует, жена — Натальей звали — красивая баба, мягкая. И жили мы с ней ничего, утешно, гуляла она несколько, ну — я сам человек отхожий, дома живу — мало, где какая баба получше, поласковее — той и пользуюсь. Дело обыкновенное, без него нельзя, а в крепкие годы ничего лучше не найдёшь. Бывало, приду домой, деньжонок принесу, того сего, а люди говорят: «Савёл, завязывай жене подол, когда из дому уходишь!» Смеются, значит. Ну, я её — для приличности — побью маленько, потом подарочек сделаю, приласкаю: «Дура, говорю, как же это ты насмех людям ставишь меня? Или я тебе неприятель али недруг какой?» Плачет, конешно. «Врут они», — говорит. Я сам знаю, что люди врать любят, ну однако меня не обманешь: ночь про бабу правду скажет, ночью сразу почуешь: была ли в чужих руках, али нет?
Что-то зашумело в кустах за его спиной.
— П-ш! — старик потряс рукою ветвь калины. — Ежишко тут живёт, намедни ногу я наколол об него, иду мыться к ручью, а его в траве не видно, прямо в палец всадил себе колючку.
Он, улыбаясь, посмотрел в кусты и весь взметнулся, продолжая:
— Да, дружба! Так, вот, значит, и обидели меня, да — ведь как! Была у меня дочь Таша — Татьяна. Ну, хвастать не буду, в одном слове скажу: всему свету радость — вот какая дочь! Звезда! Наряжал я её, выйдет на улицу в праздник — божья красота! Походка ли, стан ли, глаза, — учитель наш Кузьмин — Сундук по прозвищу, неуклюж парень родился, так он её неведомым именем называл, а выпивши — до слёз доходил, всё упрашивал, чтоб я её берёг. Я — берёг. А был я удачлив, — этого у нас не любят, — зависть была ко мне, и пустили слушок, будто я изнасилил дочь — живу с ней.
Тревожно заёрзал по траве, снял с куста рубаху, надел её и тщательно застегнул ворот. Его лицо болезненно искривилось, он плотно сжал губы, и реденькие щетинки седых его бровей опустились на обнажённые глаза. Вечерело. Становилось свежо. Где-то бил перепел:
— Подь-полоть…
Старик смотрел вниз, в овраг.
— Вот, значит, и пошло дымом дымить. Кузьмин, поп, писарь, кое-которые мужики, а особливо бабы зазвонили языками, забили во все бубны: катай-валяй, человек ошибся. Это праздничек нам, — человека травить, это мы любим. Таша плачет — на улицу выйти нельзя, мальчишки дразнят. Все рады — забава. Я говорю: уйдём, Таша…
— А жена?
— Жена? — удивлённо переспросил старик. — Так она же померла! Ночью, в одночасье, охнула да и померла. Как же! Она — задолго до этого, Таше тринадцатый шёл… Она была супротивна мне, нехорошая баба, неверная.
— Ты ведь хвалил её, — напомнил я. Это его не смутило; почесав шею, он приподнял ладонью бородку вверх и, глядя на неё, спокойно сказал:
— Так что, что хвалил? Всякий человек не всю жизнь плох, иной раз и плохой похвалы достоин. Человек — не камень, а и камень от времени меняется. Однако ты не подумай чего, — она своей смертью померла. Это от сердца она, — думать надо, — сердце у ней захлёбывалось; бывало, ночью играешь с ней, а она вдруг и обомлет, — вроде мёртвая бывала. Даже страшно!
Его мягкий сиповатый голосок звучал певуче, неутомимо и родственно сливался в тёплом воздухе вечера с запахом трав, вздохами ветра, шелестом листвы, тихим плеском ручья по камням. Замолчи он — и ночь будет не полна, не так красива и мила душе. Говорил Савёл удивительно легко, не затрудняясь поиском слов, одевая мысли любовно, как девочка куклы. Я уже немало слышал русских краснобаев, людей, которые, опьяняясь цветистым словом, часто — почти всегда — теряют тонкую нить правды в хитром сплетении речи. |