Ничего я у него не прошу, да и другим не советую, а когда, вижу, надо, говорю тому, другому: бога пожалей! Вот приходи-ко, погляди, какой я полезный и ему и людям…
Он говорил не хвастливо, а со спокойной уверенностью мастерового в знании своего ремесла. Голые глаза его улыбались весело, скрашивая безобразие изуродованного лица.
— Зимой-то как живу? Ничего, у меня и зимой тепло. Только зимой народу трудно ходить ко мне из-за снега, — бывает, сутки по двое, по трое без хлеба живу. Один раз — суток восемь али больше не ел ни крошки, обессилел до того, что и память потерял. Девонька одна пришла-таки, выправила меня. Монастырская служка она была, а после вышла замуж за учителя. Это я её надоумил: «Что ты, Ленка, говорю, балуешься? К чему это тебе?» — «Я, говорит, сирота». — «Выходи замуж — вот и конец сиротству». А тут — учитель, Певцов, милый человек, я ему и советую: «Приглядись, Миша, к девушке». Да. Он её вскорости и поял. Ничего, живут. Ну, зимой я в Саров ухожу, в Оптину, в Дивеевский — тут кругом монастыри. Монахи однако не любят меня, всё к себе зовут, чтобы я постригся, в старцы шёл бы, — им это выгодно, приманка людям, а я не хочу, я живой, мне это не годится. Али я — святой? Я, дружба, просто — тихий человек…
Смеясь, потирая бока ладонями, он умилённо сказал:
— Зато у монахинь я — милый гость! Любят они меня, — эти меня любят! Не хвастаю, чистая правда. Я, дружба, женщину насквозь знаю, всякую, какую хочешь, — хоть дворянских кровей, хоть купеческих, а простая баба мне насквозь видна, как моя душа. Погляжу в глаза и всё понимаю, — всякое беспокойство её. Я тебе про них такие сказы могу рассказать…
И снова он убедительно пригласил меня:
— Ты вот приходи, увидишь, как я с ними гуторю. Ну-ко, давай ещё опрокинем по баночке.
Выпив, он зажмурил глаза и, качая головой, с новым восхищением проговорил:
— До чего же это вино полезное!
Короткая ночь весны заметно таяла, становилось свежо, я предложил развести костёр.
— Ну, — зачем? Али холодно? Мне, старцу, не холодно, а тебе холодно? А-яй! Так ты в пещеру иди, ложись там. Видишь ли, дружба, ежели огонь развести, налетит всякая живая мелочь и станет гореть в огне, а я этого не люблю. Огонь им, как западня, на погибель. Солнышко — всякому огню отец — никого не убивает, а мы с тобой, костей наших ради, всю эту мелкоту будем жечь. Не надо…
Я согласился — не надо. И ушёл в пещеру, а он ещё долго возился вне её, уходил куда-то, плескался в ручье, и я слышал его ласковый голос:
— Пють… Не бойся, дурачок… Фить!..
Потом он тихонько, дребезжащим голоском запел, словно баюкая кого-то…
Когда я проснулся и вышел из пещеры, Савелий, сидя на коленях, ловко плёл лапоть и говорил зяблику, который яростно распевал в кустах:
— Катай-валяй, пой, день — твой!
— Выспался, дружба? Иди, мойся, я уже чаишко вскипятил, поджидаю тебя…
— Ты что ж не спал?
— Я, дружба, помру — посплю.
Над оврагом сияло голубое небо мая.
Я пришёл к нему недели через три, в субботу к вечеру и был встречен им как старый, любимый знакомый.
— А я уже думал: забыл этот человек меня! О, и винца принёс? Ну, спасибо! И хлеба пшеничного? Да, гляди-ка ты, мягкий какой. Ну, добёр ты, ой, хорош! Тебя люди должны любить, они добрых — любят, они свою пользу знают! Колбаса? Это я не уважаю, это — собачья пища, ты сам её кушай, а вот рыбку я люблю. Эта рыба, называемая рыбец, — сладкая рыба, из Каспийского моря, я знаю! Ты тут рубля на полтора принёс, чудачок! Ну, ничего, спасибо!
Он показался мне ещё более живым, более радушно сияющим; мне стало легко, весело, и я подумал:
«Чёрт возьми, а ведь, пожалуй, я вижу счастливого человека?» Ловкий, мягкий, он хозяйственно суетился, пряча мои дары, и, точно искры, от него летели во все стороны эти милые, русские, обаятельные слова, от которых пьянеет душа. |