«Так, — думал Пётр. — А что сказал бы Илья?»
Горицветов кричал:
— Заковав землю и людей в железо, сделав человека рабом машины…
Покачивая носом, Мирон говорил ему:
— Человек, о котором ты заботишься, — бездельник. Он погибнет, если завтра не поймёт, что его спасение в развитии промышленности…
«У которого — правда? Который лучше?» — догадывался Пётр Артамонов.
Горицветов не нравился ему ещё более, чем племянник, в нём было что-то жидкое, ненадёжное, он явно чего-то боялся, кричал. Бесцеремонен, как пьяный, он садился к обеденному столу раньше хозяев, судорожно перекладывал ножи и вилки, ел быстро, неблагопристойно, обжигаясь, кашляя; в нём, как в Алексее, было что-то подпрыгивающее, лишнее и, кажется, злое. Тёмные зрачки его воспалённых глаз смотрели слепо, с Петром Артамоновым он здоровался молча, непочтительно совал ему шершавую, горячую руку и быстро отдёргивал её. В конце концов, это был какой-то ненужный человек и нельзя понять: зачем он Мирону?
— Ты, Стёпа, ешь, а не говори, — советовала ему Ольга, он трескуче отвечал:
— Не могу, здесь проповедуют пагубную ересь!
Петра изумляло молчаливое внимание Алексея к спорам студентов, он лишь изредка поддерживал сына:
— Правильно! Где сила, там и власть, а сила — в промышленниках, значит…
Ольга, с лучистыми морщинками на висках, с красненьким кончиком носа, отягчённого толстыми, без оправы, стёклами очков, после обеда и чая садилась к пяльцам у окна и молча, пристально, бесконечно вышивала бисером необыкновенно яркие цветы. У брата Пётр чувствовал себя уютнее, чем дома, у брата было интересней и всегда можно выпить хорошего вина.
Возвращаясь домой с Яковом, отец спрашивал его:
— Понимаешь, о чём спорят?
— Понимаю, — кратко отвечал сын.
Чтоб скрыть от него своё непонимание, Артамонов старший строго допытывался:
— А о чём?
Яков всегда отвечал неохотно, коротко, но понятно; по его словам выходило, что Мирон говорит: Россия должна жить тем же порядком, как живёт вся Европа, а Горицветов верит, что у России свой путь. Тут Артамонову старшему нужно было показать сыну, что у него, отца, есть на этот счёт свои мысли, и он внушительно сказал:
— Если б иноземцы жили лучше нас, так они бы к нам не лезли…
Но — это была мысль Алексея, своих же не оказывалось. Артамонов обиженно хмурился. А сын как будто ещё углубил обиду, сказав:
— Можно прожить и не хвастаясь умом, без этих разговоров…
Артамонов старший промычал:
— Можно и без них…
Он всё чаще испытывал толчки маленьких обид и удивлений. Они отодвигали его куда то в сторону, утверждая в роли зрителя, который должен всё видеть, обо всём думать, А всё вокруг незаметно, но быстро изменялось, всюду, в словах и делах, навязчиво кричало новое, беспокойное. Как-то, за чаем, Ольга сказала:
— Правда — это когда душа полна и больше ничего не хочешь.
— Верно, — согласился Пётр.
Но Мирон, сверкнув очками, начал учить мать:
— Это — не правда, а — смерть. Правда — в деле, в действии.
Когда он ушёл, унося с собою толстый лист бумаги, свёрнутый в трубу, Пётр заметил Ольге:
— Груб с тобою сын.
— Нисколько.
— Вижу, груб!
— Он — умнее меня, — сказала Ольга. — Я ведь необразованна, я часто глупости говорю. Дети вообще умнее нас.
В это Артамонов не мог поверить, усмехаясь, он ответил:
— Верно, ты говоришь глупости. |