Рабочих он называл друзьями.
— Дружище, это — не так! — говорил он бородатому, солидному десятнику плотников, выхватывал из кармана книжечку в красной коже, карандаш или чертил что-то на доске и спрашивал:
— Видишь? Так? И — так? И вот так? Вышло?
— Правильно, — соглашался десятник. — А мы всё по старинке, как привыкли…
— Нет, милая личность, надо привыкать к новому — выгоднее!
Десятник соглашался:
— Правильно.
Своею бойкою игрою с делом Митя был похож на дядю Алексея, но в нём не заметно было хозяйской жадности, весёлым балагурством он весьма напоминал плотника Серафима, это было замечено и отцом; как-то во время ужина, когда Митя размёл, рассеял сердитое настроение за столом, отец, ухмыляясь, проворчал:
— Вот тоже, был у нас Утешитель, Серафим… да!
Яков слышал, как однажды, после обычного столкновения отца с Мироном, Митя сказал Мирону:
— Соединение страшненького и противненького с жалким, — чисто русская химия!
И тотчас же утешил:
— Но — ничего! Это скоро пройдёт, изживётся. Мы — очищаемся…
Праздничным вечером, в саду за чаем, отец пожаловался:
— Я без праздника прожил! — Зять тотчас взвился ракетой, рассыпался золотым песком бойких слов:
— Это — ваша ошибка и ничья больше! Праздники устанавливает для себя человек. Жизнь — красавица, она требует подарков, развлечений, всякой игры, жить надо с удовольствием. Каждый день можно найти что-нибудь для радости.
Говорил он долго, ловко, точно на дудочке играя, и все за столом примолкли; всегда бывало так, что, слушая его, люди точно засыпали; Яков тоже испытывал обаяние его речей, он чувствовал в них настоящую правду, но ему хотелось спросить Митю:
«Зачем же ты женился на некрасивой, глупой девице?»
Яков видел в его отношении к жене нечто фальшивое, слишком любезное, подчёркнутую заботливость; Якову казалось, что и сестра чувствует эту фальшь, она жила уныло, молчаливо, слишком легко раздражалась и гораздо чаще, оживлённее беседовала о политике с Мироном, чем с весёлым мужем своим. Кроме политики, она не умела говорить ни о чём.
Иногда Яков думал, что Митя Лонгинов явился не из весёлой, беспечной страны, а выскочил из какой-то скучной, тёмной ямы, дорвался до незнакомых, новых для него людей и от радости, что, наконец, дорвался, пляшет пред ними, смешит, умиляется обилию их, удивлён чем-то. Вот в этом его удивлении Яков подмечал нечто глуповатое; так удивляется мальчишка в магазине игрушек, но — мальчишка, умно и сразу отличающий, какие игрушки лучше.
Из всех людей в доме и на фабрике двое определённо не любили Татьянина мужа: дядя Никита и Тихон Вялов. На вопрос Якова: как ему нравится Митя, — дворник спокойно ответил:
— Неверный.
— Чем?
— Муха. На всякую дрянь садится.
Яков долго, настойчиво допрашивал старика, но тот не мог сказать ничего более ясного:
— Сам видишь, Яков Пётрович, — сказал он. — Видишь ведь: человек фигуры выдумывает.
Дядя, монах, сказал почти то же.
— Пылит, — сказал он, вздохнув. — Я таких много видел, краснобаев. Путают они народ. И сами тоже в словах запутались. Скажи ему: горох, а он тебе: горы, ох… Да, да.
Было странно слышать, что этот кроткий урод говорит сердито, почти со злобой, совершенно не свойственной ему. И ещё более удивляло единогласие Тихона и дяди в оценке мужа Татьяны, — старики жили несогласно, в какой-то явной, но немой вражде, почти не разговаривая, сторонясь друг друга. В этом Яков ещё раз видел надоевшую ему человеческую глупость: в чём могут быть не согласны люди, которых завтра же опрокинет смерть?
Дядя Никита умирал. |