Изменить размер шрифта - +
Конечно, у неё были причины жаловаться: играла она уже более десяти лет, а имя её было негромко, в столицы её не приглашали, мотались мы с нею по захолустьям, да и деньги свои она уже прожила. Только красота и свежесть оставались с нею, как будто навек приросли…

Рассказчик замолчал, точно задохнулся, разжал руки, странно размахнул ими и вцепился пальцами в ручки кресла, наклоняясь вперёд, глядя в мутное, сырое пятно света за окном, в пузырь опаловый, пронизанный стальными нитями дождя. Минуты две он слушал, расширив глаза, тихий плеск и шорох, настойчивое журчание воды, стекающей по жёлобу. Серое, сухое лицо его обострилось ещё более, когда он заговорил снова:

— Приехали мы в Пермь. Над городом, во тьме, снежная буря, вой, свист, стон, эдакое адово веселье, и двигаешься как будто не по земле, а — сорвало тебя с земли и несёт куда-то в белых тучах. Дня три гудела эта тоска, и вот, как-то вечером, приглашает меня Лариса Антоновна чай пить к ней; пришёл я; сидит она сиротливо у стола, в капоте бордового цвета с золотом, волосы распущены, и точно девушка, знаете. А ей было уже почти сорок. Сидит ласковая, тихая. Похудела она за эти дни.

— «Милый вы мой друг, говорит, бедный вы мой друг, плохо было бы мне без вас, нянька моя. И вот за то, что вы так бескорыстно любите меня, — я вам испортила всю жизнь, да? Испортила?»

— Я — не вытерпел, никогда ещё она не говорила со мною так, упал на колени, целую ноги её, бормочу:

— «Испортили, да…»

— Гладит она голову мне, шепчет:

— «Непоправимо?»

— Горячо капают на шею мне слёзы её. И тут, знаете, впервые овладел я ею, в углубление несчастия моего. Опомнился, — вижу: сидит она полуобнажённая на постели, укладывая груди в лиф, лицо у неё спокойное, слышу задумчивый голос:

— «Ну, вот мы и поженились. Хорошо со мною? Теперь давайте чай пить. И — шампанского спросим…»

— Просто, знаете, смертным холодом обожгло меня, бросился на пол, к её ногам, рычу, реву:

— «Не любите вы меня, не нравлюсь я вам…»

— А она вскочила, бегает по комнате, бьёт себя кулаком в грудь и шепчет, задыхаясь:

— «Милый, голубчик, но — если нет… если нет у меня — не могу. Поймите — нет».

— Господи боже, да это — я понял, это и опрокинуло меня. Сижу на полу, качаюсь, а она, в слезах, мечется по комнате, вокруг меня, сверкает обнажённое тело её, холодное для меня…

— Кричит:

— «Распылила я сердце своё на потеху идиотов!»

— Я умоляю её: «Бросьте сцену, едемте за границу, денег у меня много, пожалейте себя ради Христа».

— «Нет, не могу, говорит, не могу! Не верю, что нет таланта у меня. Но вы должны уйти, довольно вам горя, довольно мук. Уйдите, ещё не поздно. Из жалости — не любят, это оскорбительно, когда из жалости. Вы — добрый, чудесный друг, но со мною вы погибнете, изломаю я вас…»

— Долго и — очень благородно, очень сердечно говорила она, но, разумеется, всё глупо, невозможно. Посадил её на диван, сам сел на пол к ногам её, говорю:

— «Никуда не уйду я от вас, не могу. Живите, как хотите, а я буду около вас».

— Она снова начала было целовать меня, но я сказал: «Не надо, не насилуйте себя». Как она плакала, боже мой…

Он и сам заплакал; по жёлтым щекам в бороду скупо катились мелкие слёзы, он тряс головою, не отирая мокрые щёки, и говорил надсадно:

— После того шёл я за нею неотступно ещё семь лет. Как будто сам дьявол невидимо встал между нами, держит нас за руки, но не пускает её ко мне, издеваясь надо мною.

Быстрый переход