Изменить размер шрифта - +

Но она не обиделась, она только заулыбалась и намекнула, что ей не сто лет, а гораздо, гораздо меньше.

И опять я вставал и шел к простенкам, где уже научился различать каких-то родственников ее покойного мужа (находившихся в свойстве с Бонапартами), где постепенно изучил и дагерротипы с выцветшими мальчиками, держащими в руках какие-то дурацкие букеты, и добротные картоны конца прошлого века — с красавицами в страусовых боа, и огромные, бледные фотографии недавних времен, где младшая внучка Прасковьи Дмитриевны, Кира, поднимала неправдоподобные ресницы над громадными, в пол-лица глазищами.

Иногда, когда погода бывала хорошая, она выходила на прогулку в парк; появлялась какая-то женская тень — без лица, без возраста — и одевала Прасковью Дмитриевну. В высокой шляпе с вуалью, в черном дипломате, обшитом толстой тесьмой, в фетровых сапожках, с палочкой и огромным редикюлем в руках, она, опираясь на мою руку, спускалась вниз. Жан-Поль и Кира, завидя нас издали, строили соответствующие лица: выкатывали глаза, воздевали руки к небу, тихонько приплясывали на месте, намекая, что совершается единственное в своем роде событие, а потом бежали куда-нибудь и там смеялись надо мной, и я за спиной грозил им и бросал убийственные взгляды в кусты, где они прятались. Мы шли по широкой пыльной лестнице, по прорастающему гравию, мимо ближнего пахучего гнилью пруда. Прасковья Дмитриевна принималась жевать, словно зубы мешали ей; прогулка волновала ее.

— Вот здесь, в один красивый день, неожиданно приехал к нам мой брат, — и она останавливалась и долго смотрела на давно поваленные, сгнившие боковые ворота сада.

Брат, от которого она уехала, от которого тайно венчалась, через несколько лет после ее свадьбы появился в Роканвале. Граф заплатил его долги и поселил во флигеле. Он прожил недолго. Однажды случилось что-то: кажется, граф запретил Прасковье Дмитриевне целовать брата перед сном. Произошла короткая безобразная сцена: граф был сильнее, ловчее, тот — старше, неповоротливее, а главное, тот не ожидал, что будет выкинут из замка по ступенькам, на плиты двора…

— Уже домой пора, уже время, — стучала по руке моей Прасковья Дмитриевна.

— Еще разочек вокруг этой клумбы! — и я увлекал ее к высоким крапивным зарослям. — Ну и дальше, что же было дальше?

— Домой, домой, assez, — и голова ее начинала подергиваться, она топотала от меня в сторону, а я пускался за ней и так и не получал от нее последних строк этой страшной истории. Солнце стояло над деревьями, и был душистый, ясный, летний день, но ей казалось, что уже вечереет, что уже сыро, что фетровые сапожки перестают ее греть.

Проходя мимо столовой, она непременно останавливалась, вытягивала палочку в направлении радиоаппарата (огромного ящика, одной из первых моделей) и, задохнувшись, говорила:

— Un peu de Schumann?

И если Шумана нельзя было в ту минуту поймать, она сердито молчала, подозревая, что кто-то что-то унес, иначе не может быть, чтобы в этом ящике, где вчера был Шуман, сегодня его не было.

Потом она останавливалась перед длинным, рыжим, мутным от сырых зим роялем, и я видел, что она глубоко-глубоко что-то роет в мыслях, какие-то воспоминания.

— Он играл здесь, — проговорила она однажды, — а я нарочно (смешок) шумела: закрывала и открывала окно, чтобы он не очень-то воображал.

— Кто играл здесь, Прасковья Дмитриевна?

Она смотрела туда, где над роялем в безобразной рамке из венецианской мозаики и слоновой кости, между настоящими портретами конца XVII века, висела фотография носатого мужчины.

— Мосье Сэн-Санс, — сказала она и опять, уже молча, стала рыться, рыться, забыв и про меня, и про все на свете, словно отделившись в какой-то своей обособленной жизни, все удаляясь, все отчуждаясь и душевно и телесно становясь почти что призраком самой себя.

Быстрый переход