Изменить размер шрифта - +
Они питали его сытнее, чем те жалкие сухари, которыми делился с ним Берхард. Они же позволяли ему погрузиться в подобие сна к вечеру, когда тело, укутавшись в плащ, не способно было даже отключиться, сотрясаемое крупной дрожью.

Иногда он представлял те мучения, которые им предстоит пережить, и те пытки, которые придется вытерпеть перед тем, как милосердный Господь отправит их поганые души прямиком в адские чертоги. Эти мысли приносили блаженство, столь сладкое, что по сравнению с ним даже вино с медом и тетрагидроканнабинолом показалось бы безвкусным пресным пойлом.

Он придумал по персональной казни для каждого из них. Изощренной настолько, что даже сарацины, большие мастера по этой части, ужаснулись бы. Но одной было мало. Он придумал по полудюжине для каждого и изнывал от мысли о том, что человеческое тело с его жалким запасом прочности не выдержит такого.

Он будет пытать их. Часами, днями, даже неделями. Месяцами и годами, если лекари позволят ему растянуть этот процесс. Он будет смаковать каждую каплю их боли, как прежде не смаковал даже изысканные вина из погребов своего дворца. Он заставит придворных живописцев изображать их страдания – каждую минуту, каждый миг. Он щедро заплатит миннезингерам, чтобы те придумали подходящие песни, поэмы боли и ужаса, воспевающие все те страдания, которым подверглись его враги, и песни эти станут столь ужасны, что при их отзвуках будут падать ниц даже прожженные язычники. Он…

Он вновь приходил в себя на рассвете, когда Берхард бесцеремонно тыкал его сапогом под ребра, будя в груди хриплый, рвущийся наружу с осколками ребер, кашель. Альбы. Он снова в Альбах, в своем собственном аду, вымороженном до основания, ядовитом и способном сокрушить его не глядя, как излишне самоуверенного муравья, забравшегося на обеденный стол. Он снова шел, спотыкался и падал, снова грыз твердый, как гранит, сухарь, снова лишался чувств от усталости, едва лишь удавалось найти для краткого привала не пронизываемое ветрами место, снова…

Силы, заложенной в этих словах, хватило бы, чтобы зажечь небольшую звезду. Или испепелить в ядерном пламени целый город. Надо было лишь научиться контролировать эту силу – и Гримберт учился, нечленораздельно бормоча составляющие ее слова. Повторял до беспамятства, как молитву, но оттого они не стали бессмысленными, напротив, точно огранились, превратившись в соцветие драгоценных камней.

Гунтерих. Алафрид. Лаубер. Клеф. Теодорик. Леодегарий. Герард.

Снова. Снова.

И снова.

 

* * *

Какое-то время он думал, что Альбы решили взять причитающееся им на четвертый день. Они с Берхардом пересекали Стылое Плато, ковыляя по колено в снегу, когда Берхард вдруг замер, точно графская ищейка, почуявшая олений след.

– Плохо дело, – пробормотал он. – Старик проснулся.

– Какой еще старик? – спросил Гримберт, бессмысленно вертя головой. Он ощущал лишь потоки холодного ветра, но даже в них угадывалось что-то беспокойное, ветер словно не мог определить, с какой стороны ему дуть, и растерянно метался в воздухе.

– Буря, – кратко и мрачно ответил Берхард, – Ох и скверно нам на открытом месте будет… Я вижу одну щель неподалеку. Маловата, но если повезет, то спасемся. Как только залезем, уткнись лицом вниз и держись за камни так крепко, будто бесы пытаются утащить тебя в ад.

Им повезло. Буря, которую «альбийские гончие» почтительно именовали Стариком, обрушилась на плато внезапно, как рухнувший с неба голодный дракон. Гримберт вжался в камни до кровавых ссадин на подбородке и малодушно благодарил судьбу, что не в силах видеть того, что творится вокруг, лишь слышать громовые раскаты, с которыми сшибались многотонные валуны, и страшное шипение полосуемого тысячами когтей снега. Будто бы какая-то исполинская и яростная сила, слепая, как он сам, впилась в Альбы и теперь пыталась расшатать их, оглушительно грохоча камнями и исторгая из гранитной глотки громкий рев.

Быстрый переход