|
Оно само возникало здесь по мере необходимости – для рекламных афиш и проспектов, плакатов и иллюстраций в печатных изданиях. Именно об этом мне и говорил Стил. Но сейчас я наблюдал рождение станковой живописи, все‑таки родившейся, несмотря на отсутствие запрограммированных стимулов. Кое‑кто из художников наглядно демонстрировал это, малюя что‑то на загрунтованных холстах красками или углем. Малюя умело, профессионально, даже талантливо, с где‑то и когда‑то приобретенными навыками.
Поражало, однако, не это и не разнообразие жанров и стилей – вы могли увидеть здесь классический реализм и абстрактное смешение красок и форм, – поражали сюжеты и ситуации, знакомые мне, но явно незнакомые самим художникам. Где мог увидеть юноша с козлиной бородкой написанного им фламандца в кожаном колете и кружевном жабо? Где мог увидеть другой эту мадонну с младенцем, похожую на растрепанную нищенку, которых так проникновенно писал Мурильо? Где мог увидеть третий этот уголок Сены с каменным парапетом моста? У Марке? Но что для него Марке? Набор букв, незнакомое слово. Я медленно шел вдоль тротуара, ведя на поводке уставшую лошадь и пристально вглядываясь в расставленные и развешанные полотна. И замер. Передо мной была копия или вариант известной во всем земном мире работы не менее известного автора. На бельевой веревке, как выстиранное белье, висели часы различных видов и форм, стекавшие вниз наподобие киселя или теста.
– Сальвадор Дали? – спросил я у сидевшего рядом художника.
Он не понял.
– Мое имя Эдлон Пежо.
– Но вы же скопировали это у Дали.
– Я видел это во сне.
Настала моя очередь удивиться. Он усмехнулся, покосившись на мой мундир:
– Вы на выставке «спящих», лейтенант. И у каждого из нас есть разрешение.
Я опять ничего не понял и пробормотал, что я из леса и редко бываю в Городе. Молодой художник наставительно пояснил:
– Любая выставленная здесь картина воспроизводит сон или сны ее автора. Мне, например, эти часы снились каждую ночь, пока я не написал их.
– Что вы делали после Начала? – спросил я.
– Органическое стекло на заводах «Сириус». А когда уволили, вспомнил, что умею писать.
Так возвращалось забытое – блокированная память прошлого. Или «облака» просмотрели эту возможность, или допустили ее сознательно. Все‑таки, при всем могуществе знания, они многого не поняли в людях – я убеждался в этом с каждым новым свидетельством. Новейшее последовало тотчас же за картинами. Часть узорчатой бронзовой ограды, примыкавшей непосредственно к подъездам мэрии и смоделированной «облаками» с какого‑нибудь земного объекта, была сломана обрушившимся на нее камневозом или лесовозом и затем восстановлена уже людьми, а не «облаками». Это замечалось сразу: в новых секциях бронзовый узор был светлей и ярче, но по рисунку ничем не отличался от старого. И мало того: в каждый новый завиток было вложено не только умение и мастерство, но и подлинное вдохновение таланта. Я не мог отделаться от мысли, что мы, люди, при всей отсталости от столкнувшейся с нами инопланетной цивилизации, все‑таки в чем‑то ее превосходили. Труд там – естественная функция жизни, как потребность двигаться, видеть, дышать. Но в так же понимаемый труд человек порой вкладывает и нечто новое – творчество, озарение, нежность.
С этой мыслью я и ворвался в кабинет Томпсона, едва успев пропустить куда‑то спешившего Стила и чуть не столкнувшись с провожавшим его Зерновым. И тут же изложил ее вслух, не заботясь о том, к месту ли она в прерванных моим появлением переговорах. Оказалось, что к месту. Томпсон сразу воспользовался ею как козырем для утверждения, что со своими способностями здешнее человечество уже за годы, а не за десятилетия догонит земное. |