Батуке жмется к ногам, лижет башмаки, тихо поскуливает, задрав к нему морду. Сунув руки в карманы, он медленно идет к площади Дос-де-Майо, и Батуке семенит рядом. У подножия памятника сгрудились люди, а вокруг — кучи окурков, скорлупы, шелухи, какого-то бумажного мусора; на углу пассажиры штурмуют автобусы, и те исчезают в клубах пыли за углом; полицейский ругается с бродячим торговцем, лица у обоих полны угрюмой ненависти, и голоса звучат сдавленно, оттого что горло перехвачено бесплодной злобой. Сантьяго огибает площадь и на углу Кольмены останавливает такси: ваша собачка мне сиденье не испачкает? Не испачкает, не беспокойся, жми в Мирафлорес, на улицу Порта. Он влезает, устраивает Батуке у себя на коленях, боже ты мой, ну и брюхо у меня. Надо играть в теннис, плавать, качать штангу или накачиваться, как Карлитос, оглушать себя чем-нибудь. Он смыкает веки, откидывает голову на спинку, рука его перебирает собачьи уши, гладит хребет, холодный нос, подрагивающий живот. Ты спасся от живодерни, Батукито, а тебя, Савалита, кто будет спасать, никто, завтра навещу Карлитоса в больнице, снесу ему какую-нибудь книжку, только не Хаксли. Такси мчится по улицам, из слепой тьмы долетают голоса, рев моторов, свистки. Жалко, что не пошел обедать с Норвином. Амбросио собак убивает дубиной, а ты, Савалита, — передовицами, думает он. Он лучше, чем ты, и заплатил дороже, и отделали его сильней. Бедный папа, думает он. Таксист сбрасывает скорость, и он открывает глаза: перед лобовым стеклом косо пролетает бурлящая потоками машин, подмаргивающая огнями реклам серебряная улица Диагональ. Туман выбелил парковые деревья, колокольня тает в полумраке, подрагивают кроны, вот здесь тормозни, будь добр. Он расплачивается, а Батуке начинает лаять. Он открывает дверцу, и собачка пулей летит по улице. Он поправляет пиджак и галстук, слышит крик Аны, представляет, какое у нее сейчас лицо. Он входит во двор, почти во всех окнах свет, Ана тискает Батуке в объятиях, где же ты пропадал столько времени, милый, я от страха чуть с ума не сошла.
— Пойдем, а то эта зверюга перебудит весь квартал. — Он касается губами ее щеки. — Заткнись, Батуке.
Он запирается в ванной, моет лицо и руки, слыша, как Ана приговаривает над Батуке, играя с ним, — видишь, песик, в какую переделку ты попал, слава богу, все обошлось, — и радостное повизгиванье собаки. Он выходит, Ана сидит с Батуке на руках. Он садится рядом, целует ее в висок.
— Ты выпил? — Она берет его за лацкан пиджака, смотрит с шутливым отвращением. — От тебя пахнет пивом, милый. Не отпирайся, говори: пил?
— Встретил одного старого знакомого, мы с ним сто лет не виделись, ну, и завернули, посидели. Никак не мог от него отвязаться.
— Ты накачиваешься пивом со своими дружками, а я тут места себе не нахожу, — доносится ее жалобный, ласковый, нежный голос. — И не мог позвонить хотя бы?
— Да неоткуда было звонить, милая, мы сидели в жуткой забегаловке, там нет телефона. — Сантьяго зевает, потягивается, улыбается. — И неудобно все время беспокоить эту полоумную немку. Мне очень скверно, голова прямо разламывается.
— Так тебе и надо за то, что заставил меня так переживать, я весь день как на иголках. — И она гладит Сантьяго по лбу, глядит на него с улыбкой и треплет за ухо, тихо приговаривая: — Так тебе и надо, будешь знать, как меня мучить. — Он целует ее. — Я задерну занавески, поспишь немного?
— Да, хорошо бы. — Он встает и грузно валится на кровать, а Ана с Батуке носятся вокруг друг за другом, играют. — Плохо, что я еще и все деньги потратил. Не знаю, как мы дотянем до понедельника.
— Ничего, как-нибудь дотянем. Китаец с Сан-Мартина мне верит в долг, есть у нас такой замечательный китаец. |