Какая чудовищная бессмыслица: без света он беспомощен, включив свет, он будет убит. Ночь и вправду до жути темная, без отсветов, без единой ясной зоны, без переходов от антрацитной черноты к серым тонам. Так вот каков он, этот мир, когда спят сто восемьдесят миллионов американцев, – черный, пустой, бесформенный, как бы настоящий про образ подвергнутой атомной бомбардировке планеты, лишенной человеческой жизни. Это было почти немыслимо – планета Земля без людей, без единого человека, который мог бы вспомнить о великолепных вещах, созданных людьми, или о религиях, в которые они верили, или о бойнях, которые они учиняли, – и о той, к которой они сейчас готовились, – без истории, потому что на ней больше не будет историка. Для христианина какая чудовищная мысль – бог, создавший человека, и сам себя уничтожающий человек, лишающий бога творения его. Для неверующего же – невосполнимое разбазаривание земных надежд человека. Индивидуальная смерть, по сути дела, ничего не значит, во всяком случае, ее можно принять, как принимает ее вьетнамец, защищая свою землю и свое достоинство, или даже как солдат морской пехоты, без всяких идеалов, просто как профессиональный риск (показывая тем самым, как невысоко ценит он и собственную жизнь). Но полное искоренение рода человеческого, такое, чтобы ничего не осталось после тебя: ни трудов, ни потомков, – это невыносимая мысль, – самоуничтожение в таких масштабах не укладывается в человеческом сознании. Впрочем, именно здесь и таится опасность, никто в это не верит. Даже те, кто толкает нас к войне, не способны представить свою собственную гибель. Смерть для них – это смерть других. Севилла спрятал левую руку за бортик и правой рукой на мгновенье зажег фонарик: в ослепительном, вызывающем резь в глазах свете появился циферблат его часов. Он прищурился: пять часов. Они уже не придут.
Должно быть, он забылся на несколько секунд, может быть, на несколько минут. Он вздрогнул, он услышал звук, который походил на легкий всплеск, вызываемый маленькой, натолкнувшейся на какое‑то препятствие волной. То ли дуновение ветра, то ли это просто Дэзи и Джим в гавани. У дельфинов довольно беспокойный сон. Они не перестают плавать даже во сне или в полусне. Они непрерывно движутся по вертикали, потому что через определенные промежутки времени поднимаются на поверхность, чтобы дышать.
Севилла прислушался, но во тьме было почти невозможно локализовать шум. Рядом с собой он слышал дыхание спящих, но этот звук он слышал с самого начала и все время отметал как лишенный значения. Сейчас же, когда он прислушивался, максимально напрягая слух, смутная и лишенная ритма какофония дыханий вторглась ему в уши, непрошеная, такая же сильная и раздражающая, как радиопомехи. Снова послышался едва различимый, легкий всплеск, но доносился ли он из гавани или из какого‑либо пункта острова, вокруг которого плескалось море: малейшее углубление в скалах и малейшее движение воды вызывали бесконечную цепь звуков. Севилла протянул руку влево, натолкнулся на прожектор и ощупывал его до тех пор, пока не нашел пальцами выключатель. «А что, если в гавани их нет, а они у меня за спиной, за домом? Один луч прожектора, и они меня обнаружат, они будут видеть меня, оставаясь невидимыми, и тогда достаточно метко брошенной гранаты». Севилла чувствовал, как волнение овладевает им, его нервы были напряжены, ладони вспотели, но в то же время он ощущал, что отдает себе ясный отчет во всем. Держа указательный палец левой руки на выключателе, он прислушивался. Ему мешало не дыхание спящих, а какой‑то более близкий, сильный и ритмичный шум – биение его собственного сердца, глухие его удары сотрясали ребра и отдавались в висках. Без всякого перехода темнота за несколько секунд стала менее плотной, и на этот раз без всякой иллюзии он различил силуэт «Кариби», ее темно‑серую мачту на фоне мрака. Он отчетливо услышал один за другим два довольно громких всплеска. |