|
Действительно, я получил тридцать три голубых прямоугольника, увеличенных в пять раз — до четырех дюймов — и распечатанных по четыре штуки на лист, и еще тридцать шесть с зеленоватыми пятнами тут и там.
“Единственное, что можно сказать, — подумал я, промывая их в проточной воде, — так это то, что Джордж не стал бы делать семьдесят два снимка голубого прямоугольника просто так”.
Я высушил несколько снимков и пристально рассмотрел их, и мне действительно показалось, что на некоторых из них я заметил слабые более темные отметины. Ничего толком не разглядишь, но все же что-то есть.
Когда же до меня дошло, что именно сделай Джордж, было уже поздно, и я слишком устал, чтобы начинать все сначала. Я вымыл кюветы и все остальное и пошел спать.
— Ладно, — сказал я, — съезжу. В субботу, после Аскота.
— Что же вы делали? — жалобно вопросил он. — Вы ведь могли в любой день на этой неделе туда съездить. Не забывайте, она на самом деле умирает.
— Я работал, — ответил я. — И печатал.
— Из той коробки? — с подозрением спросил он.
— Угу.
— Не надо, — сказал он, а потом спросил: — И что у вас получилось?
— Голубые снимки.
— Что?
— Голубые — значит голубые. Чистые темно-голубые снимки. Сорок семь “В”.
— Что вы несете? Вы что, пьяны?
— Я проснулся и зеваю, — сказал я. — Слушайте. Джордж Миллес навинтил на объектив синий фильтр и направил его на черно-белый рисунок, затем сфотографировал его через синий фильтр на цветную негативную пленку. Сорок семь “В” — самый сильный синий фильтр, который только можно купить, я готов поспорить, что именно им он и воспользовался.
— Какая-то китайская грамота.
— Это миллесская грамота. Это тарамилльщина. Троюродная сестра тарабарщины.
— Нет, вы точно пьяны!
— Да не дурите. Как только я пойму, как расшифровать эту голубизну, и сделаю это, то в наших руках окажется еще одна увлекательная штучка Миллеса.
— Я серьезно говорю вам — сожгите все это!
— Ни в коем разе.
— Вы думаете, это все игра? Это вовсе не игра!
— Не игра.
— Ради Бога, будьте осторожны.
Я сказал, что буду. Такие вещи легко говорить.
Я отправился в Сомерсет на Уинкантонские скачки, где скакал два раза для Гарольда и три — для других владельцев. День был сухим, с резким ветром, от которого слезились глаза, и слез этих даже размах скачек унять не мог, поскольку хозяева всех лучших лошадей отказались от участия и вместо этого отправились в Ньюбери или Аскот, оставив шанс неумелому большинству. Я пять раз неуклюже проделал дистанцию в целости и сохранности, и в скачке для новичков, после того как все остальные попадали друг через друга на первом же препятствии, вдруг обнаружил, что финиширую в гордом одиночестве.
Маленький худенький тренер моего коня приветствовал нас широченной улыбкой, с полными слез глазами и синим носом.
— Господи, парень, здорово! Господи, чертовски холодно. Поди взвесься. Не стой тут. Господи, как же повезло, что все остальные попадали, правда?
— Вы прямо конфетку вышколили, — сказал я, стаскивая седло. — Прыгает просто здорово.
Улыбка у него расплылась чуть ли не до ушей.
— Господи, парень, если он будет прыгать, как сегодня, он обставит Энтре! Иди внутрь. Иди.
Я ушел, взвесился, переоделся, взвесился, снова скакал, возвращался и взвешивался...
Давным-давно все это было для меня новым, и мое сердце бешено колотилось, когда я шел из раздевалки к парадному кругу, или когда легким галопом выезжал на старт. |