— Добро пожаловать, добро пожаловать! Хорошо ли юный гений провел лето?
— Да, спасибо, — отвечаю я и смотрю в бестолковую профессорскую физиономию. В его взгляде есть что-то, что мне нравится. Правда ли, что Сельма Люнге изменяет ему с молодым музыкантом? Мне всегда было трудно в это поверить. Ни один из супругов не похож на того, кто способен вести такую двойную жизнь. Я вдруг вижу, что он помнит меня. В его представлении я — парень, который любил Аню. Он становится серьезным и снова берет меня за руку.
— Это так страшно, то, что случилось с твоей любимой.
Мне нравится, что он называет Аню моей любимой. Сам я никогда не осмеливался употреблять это слово. Оно немного старомодно. Он же употребляет его. До сих пор он представлялся мне тюфяком, добрым, покладистым недотепой, который покорно подчинялся всем безумным и недобрым капризам жены, посылавшей его на трамвае в центр Осло за особым немецким хлебом из муки грубого помола. В Ауле он служил ей талисманом, украшением, хотя Турфинна Люнге никак нельзя назвать красавцем. Это его именем она украшала себя. Именем, известным во всем мире. Для меня он до сих пор тоже был только всемирно известным именем. Но сейчас я вижу перед собой лицо стареющего человека, который пытается сказать мне какие-то искренние слова, выражает сожаление о том, что случилось, понимает мое бессилие. Он обеими руками сжимает мою руку, как близкий друг, разделяющий мое горе, и это трогает меня сильнее, чем я мог бы подумать. Я начинаю плакать. Плохой знак, думаю я. Не так я хотел появиться в этом доме. Не таким мягким и ранимым. Я смешон. И мне стыдно. Но во взгляде профессора только сочувствие и понимание, забота, которой я никогда не видел от Ребекки, потому что она была и есть слишком жизнерадостная. В ней нет почти ничего темного. Но теперь я понимаю, какая чернота царила все это время во мне самом. Я чувствую усталость, которая меня пугает. Турфинн видит это, гладит меня по плечу и дает мне выплакаться.
— Сельма тебе поможет. Она такая умная.
Я с благодарностью киваю. Она ждет меня в гостиной, словно повелительница империи, подтянутая, благоухающая, даже волосы у нее зачесаны наверх — и я сразу чувствую, что явился из захолустья, может, и важного, но мне нечего сообщить ей, что могло бы оправдать ее ожидания. Не могу я сказать ей и того, о чем думал всего минуту назад, о том, что моему маленькому вольному городу нужна самостоятельность.
— Позаботься об этом молодом человеке, — говорит Турфинн жене и подталкивает меня к ней, словно понимает мое положение. Потом он уходит, закрыв за собой дверь и оставив нас наедине. И как только я вижу эту красивую высокую даму среди массивной немецкой мебели, рядом с «Бёзендорфером» и спящей, как всегда, в углу кошкой, я чувствую, что начинаю нервничать, понимая свою несостоятельность. Пусть я и выше ростом, чем Сельма Люнге, мне никогда не подняться до ее вершин. У нее слишком высокий уровень, как сказала бы Аня. Уровень, который она обнаруживает не только в разговоре, но и на деле. Она иногда играла для меня, чтобы показать, что мне следует улучшить. Короткие пассажи из скерцо Шопена или отрывки из фуг Баха. И играла это с авторитетом гения. Тогда я лежал в прахе у ее ног. Тогда я любил и боготворил ее, как послушный ученик.
Ей это нравится.
Мы пьем чай. Чай Сельмы Люнге. Ни один чай не вкусен так, как дарджилинг Сельмы Люнге. Однако сейчас в ней чувствуется какое-то напряжение. Она хочет мне что-то сообщить. Как я понимаю, что-то важное. Может, поэтому она особенно внимательно смотрит на меня, удивленно и почти неодобрительно. Я понимаю: ее беспокоит то, что я только что плакал. Она не так представляла себе нашу встречу. Первую встречу в новом семестре. Она называет себя отступницей от всего габсбургского, полуиспанкой и никогда не говорит о своих еврейских корнях. |