Было еще очень рано, но на асфальте я видел кое-где полосы дворницкой метлы. Я моргал ресницами и сонно поглядывал на сидевшую передо мной рябенькую старушку с кошелкой. Она, наверное, была сибирячкой, но ничем, решительно ничем не отличалась от наших старушек.
И вдруг трамвай влетел в небо!
Нет, в облака он не врезался, под ним по-прежнему визжали и ныли рельсы, но сверху, снизу, справа и слева было сине!
Широченная и холодная, в гребешках волн, в пенных бурунчиках и водоворотах неслась под нами река. У берега темнели баржи, на волнах мотался катер, и знобкий ветер, тянувший с этой живой, клокочущей шири, коснулся и меня, и я всем телом ощутил речную свежесть.
Трамвай шел по мосту.
— Бабушка, что это? — Я дернул старушку за локоть.
Старушка испуганно уставилась на меня.
— Она, она! — Я ткнул пальцем в водную ширь.
— Ангара, однако. — Старушка оторвала перо лука и принялась жевать.
Река была широкая, мост длинный. Но вагоновожатый и не догадывался, что я впервые вижу Ангару, и быстро вел трамвай. Зеленые острова, землечерпалка у берега, лодки — все это откатывалось назад. Мост отгремел, и колеса застучали по-иному. Под ними был глухой и плотный грунт мостовой.
Свободных мест в Центральной гостинице не оказалось, и мы два часа просидели на чемоданах в просторном вестибюле, дожидались, пока не съехало три человека.
— Мы проездом, — сказал Борис лысому администратору, — дня на три, потом спустимся по Ангаре на строительство.
— Паспорта, — изрек администратор. Его не интересовало, откуда мы и зачем приехали, зато он усердно изучал два паспорта.
Меня с Борисом поселили в общий мужской номер, Марфу — в женский. Поев и умывшись, мы пошли бродить по городу. Странный человек мой брат! Можно подумать, что он только сегодня утром научился читать, потому что он с непонятным любопытством прочитывал на круглых тумбах афиши местного драматического театра и театра музыкальной комедии (и такой, оказывается, бывает!), подолгу топтался у тигров на пестрых цирковых афишах и у звезд, нарисованных на афишах планетария.
Это был город куда больше Смоленска, честное слово!
Когда мы случайно оказались возле краеведческого музея, я поднял на улице маленький скандал, и они вынуждены были зайти внутрь. И, я думаю, не пожалели. Где еще увидишь такого мохнатого и громадного, с добрую корову, бурого медведя и ушастую полярную сову? А байкальскую нерпу?
Даже Марфа, выйдя из музея, все вспоминала про соболя. Вот бы, дескать, ей такого на воротник.
На улице Фурье я заметил доску с барельефом писателя Чехова и придержал Бориса за руку. Брат объяснил мне, что в этом доме в 1890 году жил Чехов по дороге на остров Сахалин.
Я отлично знал этого писателя по рассказам о собаке по имени Каштанка, о мальчике Ваньке, написавшем письмо дедушке на деревню, и по рассказу о том, как один горбатый и один пузатый толстяк ловили под корягой налима, и все-таки налим выскользнул из их рук… Растяпы!
В общем, правильно сделали, что прибили писателю доску: стоит!
Потом я прочитал странное название другой улицы и спросил у Бориса:
— А кто такой Оуэн?
— Был такой человек, — сказал Борис. — Утопист.
Мне стало ужасно жалко этого человека.
— Он утоп, да? И здесь, в Ангаре?
Брат усмехнулся и положил мне руку на плечо.
— Нигде он не тонул. Он жил в Англии. У него была своя теория построения социализма. Ну, в общем, теория неосуществимая, так сказать, утопическая… Понял?
— Ага.
Чего ж тут не понять? Ребенок, и тот поймет.
На улице Карла Маркса, обсаженной высокими тополями, Борис подошел к одному, похлопал по старой шероховатой коре. |