Изменить размер шрифта - +

В дверь позвонили. Поднялся, натягивая на ходу штаны. Часы мирно показывали двенадцать.

На пороге, покачиваясь и всхлипывая, стоял господин-без цилиндра.

— Что вам угодно? — спросил Иванов.

— Я хотел узнать, в чем разница между иммагинацией, теорией активного эротизма и цисфинитом Хармса?.. Что скажете? — Сквозь набегающие слезы проскользнула неопределенная ухмылка — можно подумать, таким его нельзя было узнать. Может быть, так маскировался?

— Вы пьяны. Идите домой проспитесь, а утром поговорим, — ответил Иванов.

Господин-без цилиндра всхлипнул и выдал себя с головой — он был плохим актером:

— Дело в том... — И наивно расстраивался, когда ему отказывали.

— Ну? — наклонился Иванов, чтобы лучше слышать.

Ему стало жаль этого нелепого человека, у которого три пуговицы из пяти держались на честном слове.

— Дело в том, что трезвым это меня не интересует... — Он едва сохранял равновесие, ворочаясь в суставах, как большая тряпичная кукла.

— Спокойной ночи, — сказал Иванов и захлопнул дверь.

Перед самым погружением в сон, после пары страниц снотворного "Уллиса" зазвонил телефон. Каждая книга занимает в тебе свое место. Хорошо различимая по звуку и мелодии. Вскочил с бухающим сердцем и ощущением мореного дуба от-Джойса. Куда мчаться: в морг, в полицию или языческий Саранск?

Сын. О существовании которого не вспоминал месяцами. Так приятно чувствовать себя одиноким, для которого в жизни нет ни нового, ни старого, ни плохого, ни хорошего. Сын, с которым они все дальше расходятся друг от друга. И не по вине кого-то из них, а просто так, от запутанности жизни, от чувства вины в каждом из них, от того, что они любят одну и ту же женщину — пусть даже и мертвую.

— Отец... папа... — произнес сын.

"Господи!" — воскликнул он про себя.

Из кухни раздавался гнусавый голос Парамонова — Саския слушала передачу "Русские вопросы". Пошловато-плоские рассуждения о русской душе. Обрадовались, что страна разрушилась, теперь кирпичики растаскивают. Нарочитые завывания напоминали гребешки закрученных волн и казались сентенциями времен недавнего прошлого. Похоже было, что этот человек застрял где-то в семидесятых, чтобы создать себе репутацию неподдающегося, обнаруживал неполадки в носовых пазухах. На этот раз вспоминал Сергея Довлатова, не касаясь халтуры на радио и личностей. Беседа с Джоном Гленом. Голос по радио, так не соответствующий взгляду с фотографии: "Ты меня боишься?" Провокационный вопрос пятилетнему сыну приятеля. Иногда лишь проскальзывали нотки большого медведя — еще живой монумент; так для него и не совпало. За два месяца до смерти: "Почему ты не возвращаешься?" "Боюсь спиться..." Нарбикова, в отличие от него, сплошная неудовлетворенность в тексте, и в себе тоже. Нравственность в литературе приветствуется так же, как и в жизни — двояка на выбор, что в данный момент подходит лучше и выглядит скромнее в глазах потенциально читающей публики.

— ...уже спал... — ответил вяло в трубку, — напугал...

Сдержал раздражение. Ни клятый ни мятый — его половина, бородатая и неухоженная. Где-то там в этих галерках (запах масла, воска и кофе) на Андреевском спуске, под крышами среди холстов и красок, рядом с домом Некрасова. Французский вариант неуемности, так же как и у Галича — создание политического имиджа, — подгонка под ситуацию, которая сейчас уже никого не волнует. Какой там балкон, третий или четвертый, где он почивал в люльке — не поймешь. Жизнь человека не принадлежит политике, ни как ее представляют трафаретно, ни сама по себе от природы. Втискивают себя в рамки властителей или святош. Кому как повезет. Древние гробницы под стеклом и строгие надписи о былом, которое не учит и не должно учить.

Быстрый переход