Изменить размер шрифта - +
Испуганные горожане в одном белье лезли на подоконники, а псы исходили яростью за воротами домов.

— А ну еще! А ну, чтоб стекла дрожали! — командовал Пустыхин своим неслаженным, но готовым на все хором и успокоился только тогда, когда по сторонам потянулись лиственницы и ели.

Одним из поставленных Пустыхиным условий было — являться парами, «чтобы не было дефицита в нежных взглядах». Он спросил Лескова:

— Как у вас, Александр Яковлевич, с этим пунктом? Лесков ответил, стараясь не смотреть ему в глаза:

— Пригласил одну, зовут Маша.

Пустыхин одобрил:

— Имя хорошее, это очень важно. Представляете, если бы вашу подругу звали Элпедифора? Как с такой обращаться?

В назначенное время Маша, сонная и дрожащая, в легком платье, ходила по улице вместе с другими экскурсантами. Лесков пришел за минуту до появления машины и помог Маше взобраться в кузов. Она радостно схватила его под руку и тут же прижалась к нему, сказав: «Ах, очень холодно!» Когда машина понеслась сквозь лес, Маша положила голову Лескову на плечо — так было теплее. Он старался отодвинуться: не следовало перед другими показывать близости, тем более, что близости не было. Никто, впрочем, не смотрел на него, все были заняты своим. На второй машине Лесков заметил Надю; она стояла к нему спиной, рядом с Селиковым и Лубянским. Верный Бачулин, ни на шаг не отступавший от Лескова, пробормотал:

— А я думал, Саня…

Он не досказал, что думал, но Лесков понимал и так: Бачулин удивился, что рядом с ним Маша. Впрочем, Маша ему понравилась, он так и сказал с одобрением на ухо Лескову:

— А знаешь, она собой очень ничего.

Машины вырвались из города и покатили навстречу утру. Сонный лес постепенно поднимался по обеим сторонам дороги. Сперва это были пни; дурная трава, мертвые березки, похожие на ноги рахитика, спутанные кусты ольхи — все темными тенями проносилось мимо. Это была область сернистого газа, поле отчаянной битвы между неотвратимо оседавшей кислотой и побежденным, приникшим к земле лесом. Машины мчались сквозь это пепелище сраженного лесного народа, как по темному кладбищу. А затем в лесу стала разгораться заря и вместе с зарей оживал и сам лес: уже не жалкая трава, не пни, не мертвые стволы, но высокие лиственницы, стройные ели, крепкие березы, ольха и тальник распространялись кругом, взбирались на холмы, сгущались в долинах. На машинах само собой установилось полное восторга молчание — великое древнее торжество совершилось в лесу, нарядный праздник утренней зари: в том месте, куда неслись машины, стало светлеть, словно от далекого пожара в неясном свету выступили вдруг отдельные лиственницы — дальние виднелись лучше, чем темные ближние. Это не было сияние — венцом золотые лучи, — скорее светящийся туман; он, словно дым от огня, исходил от невидимой точки за холмами, и нарастал, и расширялся, и становился ярче и глубже. А потом этот светящийся туман пронизало золотом и кровью, лес вспыхнул ярчайшими красками осени — лимонно-желтые лиственницы соседствовали с багрово-красными березами, бурая ольха перемежалась синеватыми елями. Метнулся ветер, и сонный лес ожил, и забормотал, и зашелестел, и протягивал ветви навстречу торопившемуся в мир солнцу. И снова была тишина и пышное торжество красок, словно все в лесу с молчаливым нетерпением ожидало приближающееся великое событие. Оно совершилось в секунды — над холмом показался красный, неправдоподобно большой блин и покатился вверх от земли, на верхушки лиственниц; глаз смотрел на него, не моргая. И в ответ на явление солнца лес снова зашумел, закачался верхушками и ветвями, зазвенел ожившими птичьими голосами. А с машин неслись крики, махали руками, взлетали в воздух шапки. Солнце все поднималось, из красного становилось золотым, уменьшалось, делалось ярким и горячим. И опять все в лесу менялось, рождалось заново и оборачивалось иным — сияние между деревьями пропадало, они смыкались, становились тесней и темней, одна зубчатая стена простиралась под солнцем, качаясь, шумя, попискивая и вереща.

Быстрый переход