Он часами отжимался, упираясь руками и ногами в изогнутую поверхность, восстанавливая и укрепляя таким способом былую силу и выносливость. Он размышлял над тайной квинтэссенции, ибо из абсолютного ничтожества возникло однажды все сущее, и, значит, это может произойти снова. Он вспоминал деяния и учение Иисуса Христа, в котором содержались схожие философские идеи, он находил их благородными, и здесь, в Гуве, где граница между вечностью извне и вечностью внутри его сознания иногда, кажется, растворялась, он обрел милость Божью. Он ощущал ее совсем близко, так обитатели леса ощущают приближение весны, но он не обрел ее, отчего пришел к выводу, что ему еще предстоит уплатить до конца все долги дьяволу. Он не задумывался о судьбе любимых людей, поскольку это не привело бы ни к чему хорошему. Он не задумывался и об интригах инквизитора, поскольку был не в силах повлиять на них. Таким образом, он превратил Гуву в свою крепость, он использовал заточение для укрепления тела и духа. Он подолгу спал, свернувшись на дне перевернутого колокола Гувы, старательно погружая себя в забвение, каждый раз откликаясь на призыв сознания. Камень холодил ему кожу, но после нескольких месяцев изнуряющей жары это тоже было не лишено приятности. Он просыпался с затекшими конечностями и ободранной спиной, но подобные неудобства едва ли могли сравниться с военными лишениями. Во время сна он дважды был разбужен кем-то неизвестным, оба раза над краем Гувы возникал свет, который, наверное, был тусклым, но ему казался ослепительным, и вниз падал завернутый в тряпку хлеб и сушеная рыба. Людовико не хотел, чтобы он умер с голоду, он лишь хотел сломить его дух одиночеством и неуверенностью. Инквизитор будет разочарован, но Тангейзер решил, что пока тому не стоит об этом знать.
Когда черный монах наконец явился к нему, его визит был обставлен с той особенной театральностью, какая свойственна только инквизиции.
Тангейзер услышал, как дверь отперли и открыли. Звук шагов и позвякивание доспехов, последовавшие затем, показались оглушительными в той тишине, к какой он привык. Один человек или двое? Да, двое. Свет факела пробился из лишенной очертаний темноты и описал круг над зевом Гувы. Факел остановился и продолжал светить, зависнув прямо в воздухе; Тангейзер догадался, что его древко закрепили на стене камеры. Пока его глаза привыкали к ослепительному свечению, наверху чьи-то ноги поспешно ходили взад-вперед. Кто-то прошел мимо факела. В Гуву спустили лестницу, прислонив к дальней от входа стенке. Тангейзер уловил блеск стального шлема. Затем тень человека отодвинулась от ямы, послышался звук удаляющихся к двери шагов, дверь открылась, потом закрылась, и снова повисла тишина.
Тангейзер ждал — ему показалось, что не стоит покидать свою темницу с излишней поспешностью. Слухом, обостренным пребыванием в тишине, он улавливал потрескивание пламени — и еще он слышал человеческое дыхание. Дыхание было размеренным и спокойным, как его собственное. В дрожащем свете, падающем сверху в его яму, он осознал свою наготу, увидел языческие татуировки на руках и бедрах, мерцание золотых львов на запястье. Но он уже давно привык к собственной позолоченной наготе. Тангейзер поднялся по лестнице, зная, что ему в спину смотрят чьи-то глаза, и ступил на край Гувы. Он развернулся.
На другой стороне разделяющей их дыры в полу стоял Людовико. Хотя тьма за его спиной была непроницаемой, Тангейзер чувствовал, что больше в комнате никого нет. Людовико был великолепен в своих черных доспехах от Негроли. Недавно починенный нагрудник сверкал, будто бы свет падал не от факела на стене, а от украшенной эмалью стали. Он стоял с непокрытой головой. Он явился сюда без оружия. Свет, падающий со стены, оставлял половину его лица в темноте. Глаза его были стигийскими озерами. Если он и удивился бодрости Тангейзера, то не подал виду. Людовико наклонил голову в знак приветствия. Тангейзер уселся, скрестив ноги, на край Гувы и уперся ладонями в колени. |