Боюсь, я лишена честолюбия. Есть только одно положение, которое я хотела бы занять… и я не знаю, суждено мне это или нет. Если нет… я не хочу никакого другого. Но я не напишу об этом здесь. Думать об этом можно; но было бы, вероятно, бесстыдством — как сказала бы кузина София — об этом писать.
И все же я напишу! Я не позволю условностям и кузине Софии меня запугать! Я хочу быть женой Кеннета Форда! Вот так!
Я только что посмотрела на себя в зеркало и не заметила никаких признаков краски стыда на моем лице. Вероятно, я девица, совершенно не соответствующая классическим нормам.
Сегодня я ходила проведать Понедельника. Суставы у него совсем одеревенели, но, когда я пришла, он, как всегда, сидел, ожидая поезда. Он похлопал хвостом по платформе и умоляюще взглянул мне в глаза. «Когда приедет Джем?» — казалось, спросил он. Ох, Понедельник, нет ответа на этот вопрос, как нет ответа на другой, который мы все постоянно задаем: «Что случится, когда Германия нанесет новый удар на Западном фронте… один, мощный, последний победный удар!»
1 марта 1918 г.
— Что принесет весна? — сказала сегодня Гертруда. — Я боюсь ее, как никогда прежде не боялась ни одной весны. Как вы думаете, наступит ли снова такое время, когда наша жизнь будет свободна от страха? Почти четыре года мы ложимся вечером в постель со страхом и со страхом поднимаемся поутру. Страх — нежеланный спутник, куда бы мы ни шли.
— Гинденбург говорит, что будет в Париже первого апреля, — вздохнула кузина София.
— Гинденбург! — невозможно пером и чернилами передать то презрение, которое Сюзан вложила в это слово. — Неужто он забыл, чей день первое апреля?
— До сих пор Гинденбург всегда держал слово, — сказала Гертруда так же мрачно, как могла бы сказать это сама кузина София.
— Да, когда сражался против русских и румын, — возразила Сюзан. — Подождите, пока он столкнется с британцами и французами, не говоря уже о янки, которые стараются как можно скорее переправиться в Европу и, без сомнения, лицом в грязь не ударят.
— Сюзан, вы говорили то же самое в 1914 году накануне сражения за Монс, — напомнила я ей.
— Гинденбург говорит, что не пожалеет миллиона немецких жизней, чтобы прорвать фронт, — сказала Гертруда. — Такой ценой он, наверняка, добьется каких-то успехов, и как мы сможем пережить это время, даже если в конце концов его планы потерпят крах? Эти последние два месяца, когда мы, съежившись, ждем удара, показались мне такими же долгими, как все предыдущие месяцы войны, вместе взятые. Я хотела бы, чтобы в сутках не было такого часа, как три после полуночи. Именно тогда я каждую ночь вижу Гинденбурга в Париже, а Германию ликующей. Я никогда не вижу ничего подобного ни в какое другое время, кроме этого заслуживающего всех проклятий часа.
Сюзан с сомнением взглянула на Гертруду, но, очевидно, решила, что существительное «проклятие» — это все же не совсем то же самое, что однокоренное прилагательное.
— Я хотела бы, чтобы можно было принять какое-нибудь магическое снотворное и проспать следующие три месяца… а затем проснуться и узнать, что Армагеддон позади, — сказала мама, почти с раздражением.
Мама нечасто падает духом настолько, чтобы у нее возникло такое желание… или, во всяком случае, чтобы заявить об этом желании вслух. Мама очень изменилась с того ужасного сентябрьского дня, когда мы узнали, что Уолтер никогда не вернется; но она всегда оставалась мужественной и терпеливой. Теперь кажется даже она дошла до того, что уже не может терпеть.
Сюзан подошла к ней и коснулась ее плеча.
— Не бойтесь и не унывайте, миссис докторша, дорогая, — сказала она мягко. |