Так сказали духи.
Колдун, разумеется, говорил на сарматском языке, поэтому я разбирал только отдельные слова. Смысл его речи был непрозрачен и я не могу поручиться, что все понял верно. Но каков бы смысл ни был, тем, пришлым, сарматам, которые и составляли подавляющее большинство катафрактов, он пришелся не по душе. Раздались презрительные выкрики: «Что значит – убить нельзя?!», «Сам ты болезнь!», «Где твой хозяин, раб?!»
Волкоглавый царственно проигнорировал оскорбления и продолжал.
– Их надо взять в плен, а потом получить от родственников выкуп. Но пленить их тоже нельзя. Они несут болезнь, их болезнь придет к нам. Мы погибнем.
Тут уж вообще поднялся несносный гвалт, который, однако, сразу же утих, поскольку среди спешившихся лучников появился очередной сармат. Уже не колдун, но вождь собственной персоной, о чем было легко судить по помпезной золотой пекторали на его груди и такой же – на лошади. Я знал – его зовут Скептух.
– Этот римлянин тоже умеет говорить с духами, – волкоглавый указал пальцем на меня, – Вот его нужно убить. Это он сделал так, что сейчас нельзя убивать фракийцев. Он во всем виноват. Фракийцы показали вам, что они мужчины. Пусть идут домой и молятся за вас. С собой мы заберем только римлянина. Его смерть принесет нам самую большую пользу. И золото.
Вождь кивнул, подтверждая решение колдуна. После этого роптать никто не осмелился. Ряды сарматов расступились, выпуская фракийцев.
Никогда в жизни я не видел столько признательных и сочувственных одновременно взглядов, обращенных на меня – только по отдельности. Признательностью меня награждали слушатели за мои стихи, сочувствием – друзья, провожавшие в ссылку.
Волкоголовый колдун повалил меня на спину и зацепил мой широкий кожаный пояс железным крюком, который был приделан к прочной веревке. Затем он намотал веревку на седельную луку, хлестнул скакуна и потащил Назона по дороге – так охотники волокут домой крупную добычу.
Сарматы, поначалу с интересом глядевшие на мои мучения, вскоре пресытились и ускакали вперед, горланя «домой, братья! возвращаемся!» Тяжелый, ноздреватый снег залепил мне глаза, я ослеп.
II. Назона выгоняют из поэзии, и он учит сарматский
1. На дверях земляного дома, куда меня определил старший астином города Томы, человек с недержавным лицом огородника, рокочущее имя которого я за три года так и не сумел заучить, я повесил табличку: «Публий Овидий Назон. Ссыльный поэт».
Угольные буквы, выведенные на сосновой доске, были первым, что написал я после отъезда из Города. А ведь когда я получил несусветное известие о том, что должен тотчас отправиться в изгнание, я хотел наложить на себя руки. Клялся, что вообще ничего никогда не напишу. Как же, не напишу…
Помню, как терся о мою жирную тогда еще спину северный ветер, когда я трудился над змеиным изгибом буквы «S», предпоследней буквы моей фамилии «Naso».
Мне было не по себе от мысли, что, возможно, в этом угрюмом захолустье с замогильным, квазитомным именем Томы («расчлененка» в переводе с греческого) ни одна живая душа не умеет читать на латыни. И я утешал себя предположением, что, вероятно, здесь многие читают по-гречески – раз половину населения городка составляют потомки выходцев из Аттики.
Я заблуждался насчет «многих». Читать здесь не привыкли – ни по-гречески, ни вообще. Здесь царила природа, а не культура. Разве кто-нибудь видел читающего суслика или медведя?
А вот на лингве латине один житель Томов все-таки читал и даже писал.
Его звали Маркисс. Он был лыс, быстр, тщедушен, по-детски смешлив и по-девичьи пуглив. Больше всего он походил на состарившегося римского щеголя (да и был им). Комедиантское имя Маркисс родилось как сокращение от его настоящего: Марк Сальвий Исаврик. |