Возможно, этот синьор не знал моего имени. Но стоит ему явиться к сержанту карабинеров и сказать: «Я получил вот это шантажирующее письмо… Его опустил в почтовый ящик такой-то молодой человек», как сержант сразу же поймет, кто это, и скажет: «А, это Эмилио… Превосходно! Сейчас мы его разыщем». И вот они приходят в лавку и спрашивают у меня, уже дрожащего от страха, забившегося между корзинами с апельсинами и цикорием: «Скажи-ка, Эмилио, где ты был вчера в шесть часов вечера?» Я отвечаю, что был у Сантины в железнодорожной будке на переезде. Тогда зовут Сантину, а она, чтобы не компрометировать себя, говорит: «У нас на переезде?.. Что-то я его там не видела». Тогда сержант говорит мне: «Я тебе скажу, Эмилио, где ты был… Возле виллы Сорризо… Ты опускал в почтовый ящик вот это письмо». Несмотря на мои протесты, синьор подтверждает обвинение, сержант надевает на меня наручники и меня отводят в тюрьму. Затем, так как несчастье никогда не приходит в одиночку, мне приписывают и убийство Ваккарино. Начинается громкий процесс. «Бандит с виа Кассиа! Чудовище из Сторты! Убийца с тридцатого километра!» С такими лестными характеристиками двадцать или тридцать лет каторги мне обеспечены.
Окно моей комнаты было без жалюзи и выходило в поле, неистово светила луна, отполированная трамонтаной, словно серебряное зеркало, и в комнате было светло, точно днем. Вот уже два или три часа я ворочался на своей кровати, бессонный, как сверчок. Мне казалось, что этот яркий лунный свет и мой страх были заодно, и я никак не мог сомкнуть глаз при этом ярком свете, так же как не мог освободиться от этого страха. Но больше всего меня мучило то, что эта история, которую я затеял, вдруг обернулась против меня самого: трусом оказался я, а не этот синьор; я, а не настоящие преступники, буду обвинен также и в убийстве Ваккарино. А что, собственно, случилось? Ничего или почти ничего, просто я увидел, как синьор подъезжал на своей машине в то время, когда я опускал письмо. Но этого было достаточно, чтобы все обернулось совсем иначе.
Наконец, не в силах больше выносить все это, я вскочил с кровати, поднял на плечо велосипед, который я всегда на ночь вносил в свою комнату, вылез через окно и вышел на дорогу. Там я сел на велосипед и направился к вилле Сорризо. Теперь уже я хотел любой ценой вернуть свое письмо, даже если бы мне пришлось для этого броситься к ногам синьора и, рыдая, умолять его о прощении. Но до этого дело не дошло. Заглянув через ограду, я увидел на земле у стены, в стороне от главной аллеи, свое письмо. В калитке, в самом деле, была щель, но почтового ящика еще не было, и синьор, проезжая на машине, не заметил письма, так как его загораживали кусты мирты. Я легко перелез через ограду, взял письмо и, радостный, теперь уже не спеша, поехал домой.
На следующий день я встретил Сантину на площади, и она спросила меня, опустил ли я письмо.
— Не опустил и не опущу, — ответил я ей.
— Как! Ведь все уже было готово! — воскликнула она разочарованно.
— Разве я не говорил тебе, — сказал я, — что человек смел до тех пор, пока он безрассуден. Так вот, знаешь, что со мной произошло? Из безрассудного я стал благоразумным.
— В общем, ты струсил, — сказала она презрительно.
— Да, но ты видишь, что я был прав: смелость — это безрассудство.
— Ну и что же дальше?
— А то, что пока я снова не стану безрассудным, об этом нечего и говорить.
Сантина, так мечтавшая о ста тысячах лир, была разочарована, она повернулась и пошла прочь, сказав, что я трус и чтобы я не смел больше показываться ей на глаза.
С тех пор она всякий раз, как встречает меня, насмешливо спрашивает:
— Ну что, ты еще не стал безрассудным?
Проба
<sub>Перевод А. |