Густль будет бить меня по кончикам пальцев, играючи, но это «играючи» хуже, чем по-настоящему, я растопырю пальцы пошире, чтобы создалось впечатление, будто он вбивает гвозди мне в ладонь, я зареву от души, и все скажут: «Ему бы — в театральное училище». Всю жизнь я буду играть только героев Священного Писания, никаких других ролей, и Папа Римский причислит меня к лику святых. Кто бы отказался от таких почестей? Даже Богу угодно, чтобы ему поклонялись, его почитают больше, чем кого-либо из людей, и даже не помышляют осуждать, когда он допускает смерть человека. Любой из простонародья думает, что Бог забирает к себе умерших, каждый толкует про волю Божью, верует в Бога до смертного часа, до последнего вздоха, который якобы отдает ему, а Бог-де живет предсмертным дыханием миллионов и миллиардов людей. «Хочешь чаю? — спрашивал я бабушку. — А может, кофе, или твоего любимого сыра с горечавкой, от которого я всегда отрезал себе ломтик?» Она ни слова в ответ. Я могу спокойно открыть дверцу шкафа. Дверца скрипнет, и мне в нос ударит запах порошка от моли. Как умирающая среагирует на эту химию? У бабушки шевельнулись морщины на лбу, это — битва с Богом, оба так заняты баталией, что ни на что другое бабушка не обращает внимания. Мне ничего не стоит взять из шкафа деньги. Я буду пить святую воду и исповедоваться в своих чудовищных прегрешениях. Господь простит меня. Я принесу павлиньи перья, на которых сверкают прекрасные голубые глаза, и возложу эти глаза на веки уснувшей бабушки. Как только отец заглянет в комнату, он увидит эти павлиньи глаза, в ужасе отшатнется и быстро захлопнет дверь, а потом снова откроет и решительно, но осторожно двинется к бабушке. Когда мне приходилось решать арифметические задачки, которые давались мне труднее всякой прочей школьной науки, я усаживался возле бабушки, и она диктовала мне решения, да всё невпопад, она ошибалась в сложении и вычитании, не умела толком делить и умножать. «Она тебе насчитает, — язвила Марта. — У нее ошибка на ошибке». Ну что же, если задачи решены неправильно, я могу сказать в школе, что ошиблась бабушка…
Дедушка Энц до безумия любил Михеля. Как сейчас вижу его сидящим на коленях у деда, помню во всех деталях фотографии, которые сделал тогда дедушка Франц, и всегда на них был Михель, и всегда на дедовых коленях. Я же запечатлен в основном у подола матери. На одном из снимков я в годовалом возрасте на коленях у матушки, которая так лучится материнской гордостью, тогда как малыш предается какой-то загадочной игре своими пальчиками. Все родственники любили Михеля больше, чем меня. Дед до гробовой доски голубил и обожал его. Старик даже подлизывался к малолетнему внуку. Меня с самого начала настраивали против младшего брата. Все говорили: ты у нас дедов любимец. А я был дедов ненавистник. Он чувствовал, что у меня на уме, смотрел на меня, как на букашку, был груб со мной. Когда он лежал уже наполовину парализованный, я становился в нескольких метрах от кровати, как бы дразня, искушая поймать меня, но не успевал он вытянуть свои задубевшие руки, как я со смехом отскакивал. Мой отец был его третьим сыном. Наследник усадьбы ведет себя как глава дома, как тот, кому поручено вершить судьбу семейства. И он не разочаровал своего папашу. Возможно, он сказал умиравшему старику: «Батяня, ты уж, наверное, не застанешь моего шестого, но он, ей-богу, народится, и у меня детей будет никак не меньше, чем у тебя». Нет, отец не разочаровал своего родителя даже у гроба. И еще не появился на свет шестой ребенок — Адам, а отец с веселым видом заявил, что на этом не остановится. Но мать на сей раз уверенно и даже властно возразила: больше она рожать не будет, с нее довольно. Седьмым братом может стать пугало в поле, пусть стоит себе на страх вороватым воронам. «Ты воруешь, как ворона», — говорили они мне. Он может явиться в виде соломенной или пластмассовой куклы, застрявшей где-нибудь в зарослях у ручья. |