Да, ясли — это самое главное, учил нас священник, без яслей не будет рождественской елки, а будет просто хвойное дерево, хоть ты сахаром его осыпь. Искрившиеся в воздухе снежинки делали идиллию рождественского вечера еще более умилительной. В доме — мир и согласие. Но мне в тот момент не хотелось мира в доме. Я начал плакать, кричать, напрашивался на побои, мне была невыносима эта фальшивая, идиллическая благодать. Через несколько дней жизнь войдет в прежнюю колею, и вновь начнется обычная маета со скотиной и навозом, и вол уже не будет другом младенца под елкой, а снова станет грязным бычиной, который трется о стену хлева и гремит цепью. Как презирал я позднее благостные сообщения о перемирии на Ближнем Востоке в праздник Рождества Христова. Как раз в эти дни им бы дубасить друг друга до смерти, когда новорожденный Иисус еще вздрагивает синеватым тельцем и запальная пуповина отсечена от бочки с порохом. Ох, уж эти передышки убийц под рождественской елкой! Сегодня увлажненные глаза взирают на сияющую огнями елку, руки благоговейно сложены, губы шепчут молитвы, а завтра опять смертоубийство во имя Бога и именем диктатуры. Нобелевскую премию мира — индейской трубке мира! Отец неизменно делился воспоминаниями о военной поре, когда слышал сообщения о войне во Вьетнаме. «Вьетнамцы, — говорил он, а потом добавлял: — и американцы». Как будто две враждующие силы спарились в ночь перед Рождеством и зачали бога войны. «Каждый праздник талдычишь одно и то же», — говорила мне мать, переходя на крик. Я сидел в сортире, на заиндевевшем по краям очке, рискуя отморозить себе ляжки, и опорожнял кишечник, глаза лезли на лоб от напряжения, ножонки болтались, не дотягиваясь до бетонного пола. Скоро все будет, как в сказке, скоро мама позовет нас, елка будет сверкать и светиться, крошечные огоньки разгорятся, лизнут своими языками ветки, запах в комнате станет еще гуще, а всё еще краше. Но всякий раз, как погляжу на болтающиеся над полом ноги, мне представляются ноги Якоба и Роберта. Через три месяца после смерти Якоба отец сказал мне: «Нынче у нас было страшное Рождество». Порой я не могу понять, что хорошо, а что страшно. Иногда я чувствую себя каким-то приблудным среди своих братьев и тяжко вздыхаю. Все сдвинулось, изменилось, а может, ничего не изменилось, изнанка снова выворачивается лицевой стороной, и обратная величина теряет значение. Я думаю о запахе загоревшихся елочных лап, о запахе бенгальских огней, нет, я даже не думаю, я сейчас обоняю. Я сижу рядом с матерью, а отец молится перед сверкающей елкой, как перед распятием, за умершего в эти дни дедушку Энца. Отец начинает плакать, он благодарит Господа за прекрасный день и вымаливает такую же ночь. Он благодарит Бога теми словами, которые перенял у дедушки Энца, тот научил его самым главным — застольным молитвам, а их выучил на слух и стал читать перед обедом мой брат Зиге, так было до тех пор, пока я не пополнил наш домашний репертуар новыми молитвами и не занял место брата, тем более что в церкви я значился первым из служек и порой заменял священника. Отец молится за несчастных душ в чистилище, а я и не знаю, что это за несчастные души и что такое чистилище, но коль скоро у отца губы дрожат от страха, стало быть, есть чего бояться, и я должен вторить ему, кто знает, может, мое тело и есть несчастная душа, которой маяться в чистилище. Он творит молитву ради хорошего урожая, блага скотины и детей, но никогда — против войны, даже просто о мире не молится. Я виновато смотрел ему в глаза и разукрашивал его всегдашние рассказы о войне картинками своей фантазии. А если, к примеру, падает пластмассовая фигурка под елкой, когда младший братец натыкается на ножку стола, я гляжу и вижу, как фронтовой товарищ отца распластался на земле, залитой кровью. Глухая Пина сидит справа от отца, а мать — слева. Бабушка Энц лежит на кровати, я вижу лишь ее сложенные на животе руки, вернее, только кончики сухоньких пальцев. |