Именно таким манером, удивляя начальника сыска и его заместителя, допрашивал нумизмата следователь.
Илья Федорович Батюшкин сидел на диване как раз напротив начальника губернского сыска, лицом сник и всем своим внешним видом вызывал сочувствие. С Поляничко они были почти одного возраста. Волнение свое он не скрывал. Кукушкин был ему другом. Только вот свежая царапина на лице вызывала подозрение, которое рассеял сам нумизмат: «Вы, господин полицейский, не смотрите, что у меня лицо поцарапанное. Самому признаться стыдно, да что поделаешь, придется. Супружница меня давно покинула. Не смогла перенести мое страстное влечение к старинным монетам. Служил я писарем в акцизном управлении, ну и сами понимаете, жалованье там не ахти какое. Приходилось подрабатывать – брал книги и новый переплет ставил. Но бросила она меня и ушла, не поверите – к моему начальнику. Старик, хоть и вдовец был, а до молодок ох как охоч! Случилось это еще в восемьдесят седьмом. Весь город об этом тогда сплетничал. С тех пор я службу оставил и один обретался. Захар единственный, кто меня тогда поддержал. В то время я жил реставрацией книг да монетами старинными приторговывал. Столоваться частенько к нему приходил. Кормил он меня бесплатно. С одной плошки, почитай, два года хлебали. А пять лет назад взял я к себе в дом Ефросинью. Она хоть и молодая, но бойкая баба. Руки золотые, да только тяжелые. Вчера вот повздорили, она меня и поцарапала, да еще и скалкой для теста по спине огрела», – от волнения у Ильи Федоровича задрожали обрюзглые щеки и запрыгала крупная бородавка на носу. Невольно его взгляд упал на висельника, и немолодой уже человек тихо, в бесслезном судорожном смятении зарыдал, содрогаясь всем телом. Допрос пришлось на время прекратить и отпаивать свидетеля водой.
Что и говорить, в петле Кукушкин вызывал ужас: с растопыренными пальцами и криво высунувшимся синим языком. Веревку самоубийца прицепил за крюк керосиновой люстры, от чего она слегка наклонилась в сторону. Внизу на ковре осталась складка, углом обращенная к двери. А чуть поодаль, склонив набок маленькую головку, болтался на веревке привязанный за перекладину в отделении для вешалок открытого шифоньера сибирский кот.
Дверь снова отворилась, и за спиной Ильи Федоровича показался ветеринар, то и дело безостановочно крестившийся перебинтованной левой рукой на усопшего. А в правой Саушкин держал свернутую вдвое красную банкноту, достоинством в десять рублей, которые причитались хозяину за проданных на прошлой неделе двух, редких по красоте персов и одного британца, почти голубого цвета. «Кому теперь эти десять рубликов-то отдать?» – безуспешно обращался высокий, как жердь, Кузьма к полицейским чинам, занятым осмотром места происшествия. Но те только отмахивались и приказывали ему ждать допроса в порядке очередности. А он не унимался и все причитал: «Я вот уже три дня болею, прием не веду, зверушек не осматриваю. А еще второго дня должен был сюда, к Захару, котов осмотреть прийти. Ну, думаю, обидится старый приятель. Вот и наведался сегодня, а тут старухи у дома судачат, да смотрю – полицейская карета стоит. Объяснили, значит, мне – такая вот горесть на Флоринке приключилась. Кто бы мог подумать? А с виду тишайший был человечек. Сказано, все мы твари божьи, всех один исход ожидает. Вот и он от нас ушел. Эх, Захар, Захар! Чувствовал я, что книги эти до добра не доведут», – от души сокрушался «кошачий доктор».
Вокруг уже вынутого из петли тела суетился судебный медик, которым наконец-таки укомплектовали штат полицейского управления. Толстый, небольшого роста, с маленькими невыразительными бегающими свиноподобными красными глазками и широким носом-картошкой, врач имел вид человека нездорового и пьющего. Его широкий, с залысиной лоб то и дело покрывался испариной, а пересохшие губы и слегка трясущиеся руки свидетельствовали о наступившем тяжелом похмелье. Да и фамилия была под стать пороку – Наливайко Анатолий Францевич. |