— Вы страшно изменились. Совершенно другой человек.
Наступил самый острый момент. На удостоверении была приклеена фотография настоящей Анны Шеккер. Оксане предлагали заменить фотографию и подделать печать, но она решительно отказалась: самую искусную подделку могли обнаружить, а сытое, самодовольное, с явно подведенными бровями лицо Анны Шеккер на маленьком тусклом снимке чем–то устраивало Оксану.
Закусив губу, Оксана молчала, не пытаясь возражать лейтенанту. Она изменилась, подурнела? Что же тут особенного? Если бы этот лейтенант полежал три недели на соломе в сыром погребе, он бы тоже изменился. Можно сказать, что она, Анна Шеккер, спешила и снималась у базарного фотографа на «пятиминутке», и поэтому черты ее лица на дрянной фотографии оказались искаженными. Нет, подсказывать не надо, пусть сам…
— Да, вы правы, господин лейтенант. Я — другой человек…
Гофман не понял и вздрогнул от такого неожиданного признания.
— Не верите? Я сама себя не узнала, когда впервые после болезни взглянула в зеркало. Вот посмотрите…
Смущаясь и краснея, она медленно сняла с головы платок. Глаза лейтенанта округлились от изумления — светлокаштановые волосы были срезаны ножницами низко и неровно, очевидно, торопливой, неумелой рукой.
— Кто это сделал? Зачем?
— Та женщина, которая спасла меня. Она думала, что я заболела тифом, а после тифа волосы, если их не остричь, выпадают.
На этот раз Оксана говорила чистейшую правду. Тетя Паша так и объяснила ей, почему она решилась срезать локоны: «Лежишь без памяти, в жару. А вдруг, думаю, тиф у нее. Мужчина с голым черепом — это еще так–сяк, а молодой девушке каково будет? Взяла ножницы и остригла тебя, как барашка… Ничего, отрастут до свадьбы».
Гофман уже не глядел на фотографию. Он сложил удостоверение и отодвинул книжечку подальше от себя, точно возвращал этот документ Анне Шеккер. Но Оксана даже не взглянула на удостоверение.
— К сожалению, я, кажется, изменилась за это время не только внешне. Я стала невозможной трусихой. Особенно страшно бывает ночью…
— Да, да, конечно… — рассеянно кивнул головой Гофман, уже думавший о чем–то другом. — А скажите, Шеккер…
Лейтенант задавал вопросы непринужденным тоном, то улыбаясь, то удивленно поднимая брови. Выслушивая ответы Оксаны, он то и дело кивал головой.
Вопросов было много. Казалось, задавал их Гофман без продуманного плана, вне связи друг с другом, а просто спрашивал о том, что первым приходило ему в голову. Как ей, Шеккер, удалось выбежать из дома, если партизаны уже находились на крыльце? Ага, в доме имелся еще один выход, выход во двор. Да, да, да… Но почему женщина держала ее все время в погребе? Ведь после того, как эти проклятые бандиты подожгли дом священника, они убежали из села? Вот оно что — одинокая старая крестьянка даже с соседями не делилась своей тайной. Боялась. Вот как! Оказывается, Анна Шеккер сама просила ее об этом. Ну, конечно, кто–либо из сообщников бандитов мог узнать, что у нее прячется немка Анна, и женщину могли бы убить. Да, да. Понятно… А Шеккер помнит фамилии офицеров их отряда? Помнит всех, всех знала в лицо. Да, фамилии нужно записать… Значит, все эти офицеры погибли? Этого она не знает, ей неизвестно, кто погиб, кто уцелел. Отряд сжег половину села и в ту же ночь ушел из Сосновки. Кто рассказал ей об этом? Новый староста, когда вез ее на станцию. Прежнего старосту и всех полицейских расстреляли. Так им и надо, мерзавцам! Несомненно, кто–либо из них был связан с партизанами. Значит, кое–что из имущества ее родных сохранилось? Недвижимость? В селе Немецкие Хутора? Это где? Ага, сейчас это село называется Червоные Хутора. Так, так… Значит, сохранился дом, ну, и — земля. |