Сухомлин вежливей. В тех же «Днях», на том же месте, где г. Ильин бьется в христианском родимчике, он столбенеет от изумления, что в просвещенный век Маркса-Ленина можно еще заниматься таким старушечьим хламом, как «христианство», «мессианство», «Апокалипсис». Несмотря, однако, на вежливость г. Сухомлина, я не решился бы доказывать ему, что в знаменит. Zusammenbruch Маркса с внезапным наступлением социалистического рая, заключается, судя по русскому опыту, не меньшая «фантастика», чем в христианской эсхатологии; я не решился бы это сделать, потому что боюсь, что под корочкой сухомлинской вежливости клокочет лава негодования, и что, если не быть осторожным, он может забиться почти в таком же, как Ильин, но уже не христианском, родимчике.
Зато у М. В. Вишняка вежливость почти надежная — говорю это серьезно и с благодарностью; даже больше, чем вежливость, — великодушие. Он «не сторонник правила: падающего толкни». «Когда Мережковские поскользнулись», — говорит он тоже в патриархально-двойственном числе, но я прошу у него позволения говорить в единственном: когда я «поскользнулся», он готов был протянуть мне руку помощи. Но «после намеченного Мережковским ближайшего пути в Россию через воссоединение христианских Церквей, видно, что поскользнувшийся не ощущает никакого неудобства от положения, в которое он попал; упорствует… даже идет в наступленье. Тем хуже для него». Это значит: падение мое безвозвратно.
Может быть, я, в самом деле, чего-то не понимаю, не вижу, или Вишняк не договаривает, но я бы искренне был ему благодарен, если бы он мне объяснил, в чем собственно он видит глубину моего «падения». Как-никак, а Россия-то ведь все-таки страна христианская; долго такою была и, надо полагать, долго такою будет, вопреки соединенным усилиям Ильиных, Сухомлиных, и Марксов, и Лениных, и это до такой степени, что русский простой народ так и называет себя «крестьянским», т. е. «христианским», по преимуществу. Нужно ли напоминать Вишняку, демократу искреннему — в этом я не сомневаюсь, — что демократия предполагает уважение к воле народа? А если так, то почему бы не уважить и воли русского народа к христианству? И почему одна мысль о том, что путь русских людей в Россию проходит через христианство, и что борьба с Интернационалом — антихристианством всемирным — должна быть тоже всемирной, перенесенной в ту высшую сферу, где может произойти «соединение церквей», — почему одна мысль об этом кажется М. В. Вишняку безвозвратным «падением»?
Тут что-то неладно, и, если бы мой противник это понял, то может быть, понял бы и то, почему я стою твердо, и даже «иду в наступление».
Подвожу итоги: я — друг Марковых 2-х и Крупенских; я — старьевщик апокалиптического хлама; я — безвозвратно павший человек; я — распинающий Христа.
Страшно? Да, но не за меня одного, а за нас всех, стесненных на плавучей льдине: мы на ней деремся, а она под нами шатается — вот-вот опрокинется! «О, несмысленные Галаты! берегитесь, как бы вам не истребить друг друга».
Милюков Мельгунова, Мельгунов Милюкова, Струве Гукасова, Львов Струве, Лебедев Вишняка, Вишняк Лебедева, и опять Милюков Мельгунова… Что же это такое, Господи, — русская зарубежная, единственная в мире, свободная печать, или однозвучностучащая, но ничего уже не мелющая мельница?
II
«Боже, как грустна наша Россия!» — воскликнул Пушкин, когда Гоголь прочел ему первые главы «Мертвых душ». Он сначала смеялся, а потом загрустил, чуть не заплакал, может быть, сам не зная отчего; мы теперь кажется, знаем.
Помню, лет тридцать назад остановились рядом со мной, перед писчебумажным магазином Дациаро на Невском проспекте, два подвыпивших мастеровых; более трезвый, вглядываясь в выставленную на окне гравюру — христианские мученики на арене Колизея, спросил товарища: «Это какие же будут?». |