Но тот с нетерпением тащил его за рукав, приговаривая: «Полно глазеть, пойдем, брат, пойдем, аль не видишь, это нетутошние!».
Помню, какое чувство национального достоинства отразилось на пролетарском лице его, уже под Максима Горького или даже самого Ильича. «Нетутошние», значит: не наши, не русские, ненужные, ничтожные; лучше пойти в кабак и напиться, как следует, чем глазеть на такую дрянь.
«Что нам Россия? Мы калуцкие!» — говорили, позевывая и почесывая спину, уже в самом начале мировой войны, русские мужички, будущие дезертиры и члены Интернационала, кажется, и теперь еще не понимающие, насколько короче и легче путь из Калуги в Интернационал, чем обратно.
Русская воля к «тутошнему» есть воля к захолустью. Слово это непереводимо ни на один из европейских языков: в Европе нет слова, потому что нет вещи; может быть, и была когда-нибудь, но теперь уже нет; есть только в России. Странно, что Достоевскому, так хорошо видевшему всех русских «бесов», этот, едва ли не самый русский, — остался невидим.
«Нация» противоположна «этносу» по глубокому определению гр. Салтыкова. Этнос — еще не народ, а только преднарод, племя — утверждающее себя, как целое, в противоположность народу-нации, утверждающему себя, как часть целого, как член всемирного тела — человечества, — вот что такое «захолустье». В этом смысле, христианство — величайшее утверждение всемирности, величайшее отрицание захолустья.
Древние афиняне, предвестники эллинской и христианской всемирности, называли своих аттических провинциалов, «захолустников», «идиотами». Слово это не имело в начале того бранного смысла, как потом, Idiotes от idios значит: «свой», «особый», «частный», «местный», «тутошний», в противоположность «общему», «всенародному» и «всемирному». Дух захолустья, доведенный до крайности, может быть и в самом деле глупым и оглупляющим, «идиотическим».
Общий закон для всех культурных народов, не только за два христианских, но и за до-христианские тысячелетия, такой: чем ближе к Средиземному морю — бывшей или будущей колыбели христианства, тем всемирнее; чем дальше от него, тем захолустнее. Это, конечно, закон не материальных необходимостей, а духовных возможностей. Северная Америка, вопреки своему отдалению, вовлечена христианством в орбиту Средиземной всемирности.
Действие этого закона, кажется, всего нагляднее в исторических судьбах России. В лучшие свои минуты, обращается она лицом к Юго-Западу, к Средиземному солнцу и морю; в худшие — к Востоку — к песчаным пустыням Центральной Азии, к ледяным — Северной, и вдруг начинает пахнуть страшным «запахом к смерти» — не русской, а финно-монгольской, «евразийской» овчиной. Так запахла Московская Русь, когда воля к захолустью, с изуверским утверждением своего племенного, этнического, как абсолютной истины, и с отрицанием чужого, всемирного, как абсолютной лжи, привела ее на край гибели. Спас Петр. От Петра до Пушкина — восходящая линия русской всемирности; далее — срыв и падение от славянофилов-восточников, бунтовщиков против Петра, через нигилистов-западников, бунтовщиков против Пушкина, до коммунистов, — последней глубины падения. Что такое русский коммунизм? Воля выйти из своего захолустья в мир? Нет, вогнать мир в свое захолустье. Маска ложной всемирности — Интернационал — скрывает лицо захолустнейшего из захолустников, «идиота» из «идиотов», в древнем смысле, — Ленина.
«Боже, как грустна наша Россия!» Боже, как грустна наша эмиграция!
Казалось бы, само положение в мире обрекает ее на всемирность; но вот, умудрилась-таки уйти в захолустье, запахнуть и в Европе евразийской овчинкой, увидеть и чужое небо так, что оно ей кажется с ту же родную овчинку. |